Однако это вновь возникшее пространство отнюдь не приспособлено для решения проблем, связанных с безумием. Действительно, здоровым беднякам вменялось в обязанность трудиться, а забота о больных была возложена на их родственников; но это отнюдь не означало, что безумцам можно было позволить слиться с остальным обществом. Самое большее, можно было попытаться удержать их в пространстве семьи и предписать частным лицам не допускать, чтобы опасные безумцы из их окружения беспрепятственно разгуливали по улицам. Однако тем самым обеспечивалась лишь односторонняя, притом весьма ненадежная защита от безумия. Насколько буржуазное общество чувствовало себя неповинным в нищете, настолько же оно признавало свою ответственность по отношению к безумию и считало себя обязанным защитить от него частного человека. В ту самую эпоху, когда впервые в истории христианского мира болезнь и бедность становились частным делом, относящимся к сфере индивидуального или семейного существования, безумие — именно поэтому — получает публичный статус, и вокруг него устанавливается как бы пограничное пространство, которое ограждает общество от связанных с ним опасностей.
Природа этого пограничного пространства покуда совершенно неопределенна. Никому не ведомо, будет ли оно в конечном счете ближе к исправительному заведению или к больнице. В данный момент ясно одно: изоляция уходит в небытие, возвращая преступникам свободу, а неимущих заставляя вернуться в лоно семьи; безумец же при этом оказывается в том же положении, что и заключенные, находящиеся в тюрьме как подследственные либо по приговору суда, а также одинокие бедняки и больные. Ларошфуко-Лианкур подчеркивает в своем отчете, что подавляющее большинство лиц, содержащихся в парижских госпиталях, могли бы получать уход на дому. “Из 11 000 бедняков подобное вспомоществование могло бы быть оказано приблизительно 8 000 человек, иначе говоря, детям и лицам обоего пола, каковые не являются ни арестантами, ни помешанными, ни бессемейными”16. Следует ли в таком случае обращаться с безумными так же, как с прочими заключенными, поместив их в тюремную структуру, или же с ними надо обходиться как с одинокими больными, создав вокруг них своего рода квазисемью? Как мы увидим, Тьюк и Пинель сделали и то и другое, задав архетип современной психиатрической лечебницы.
Однако пока ни общая функция, ни смешанная форма этих двух типов пограничного пространства еще не были открыты. К моменту начала революции возникает целый ряд прямо противоположных проектов: авторы одних стремятся возродить в новых формах — доведя их до прямо-таки геометрической чистоты, до едва ли не бредовой рациональности — прежние функции изоляции, главным образом применительно к безумию и к преступлению; напротив, в других предпринимается попытка определить больничный статус безумия, способный заменить потерпевшую неудачу семью. Перед нами вовсе не борьба филантропии и варварства, традиций и нарождающейся новой гуманности. Это неловкие попытки нащупать новое определение безумия: в эпоху, когда прежние его сотоварищи — бедность, вольнодумство, болезнь — снова оказались отнесены к сфере частной жизни, общество вновь пытается подвергнуть безумие экзорцизму. Безумие должно найти свое место в новом, совершенно перестроенном социальном пространстве.
В то самое время, когда изоляция все более утрачивала свой смысл, воображению все чаще рисовались картины идеальных исправительных домов, функционирующих без всяких препятствий и недоразумений, наделенных безмолвным совершенством, — своего рода Бисетров мечты, где весь механизм исправительных мер мог бы работать в чистом виде; все здесь будет порядком и карой, строгой мерой наказания, точно выстроенной пирамидой работ и взысканий, — то будет лучший из возможных миров зла. Причем в грезах все эти идеальные крепости никак не соприкасаются с реальным миром: они должны быть целиком замкнуты на себя, жить только за счет внутренних ресурсов зла, в той самодостаточности, которая предотвращает возможность распространения заразы и рассеивает все страхи. Их независимый микрокосм должен представлять собой перевернутый образ самого общества: порок, принуждение и кара становятся зеркальным отражением добродетели, свободы и тех вознаграждений, из которых складывается счастье людей.
Так, например, Бриссо набрасывает план совершенного исправительного дома, геометрически правильный и согласующийся одновременно и с нормами архитектуры, и с нормами морали. Каждый участок его пространства наделяется символическими значениями детально разработанного общественного ада. Две стороны здания, которое должно быть квадратным, будут отведены для зла в его смягченных формах: по одну сторону — женщины и дети, по другую — должники; им будут предоставлены “приемлемые постели и пища”. Их комнаты будут солнечными, обращенными к теплу и свету. С холодной, подветренной стороны поместят “людей, виновных в смертоубийстве”, и вместе с ними — либертинов, буйно помешанных и всех умалишенных, “нарушающих общественный порядок и покой”. Первые два разряда заключенных будут заняты на каких-либо полезных для общего блага работах. Для двух других отведут лишь те необходимые труды, какие вредят здоровью и какие слишком часто приходится выполнять честным людям. “Работы следует назначать в зависимости от крепости либо хрупкости сложения, природы совершенного преступления и т. д. Так, бродяги, вольнодумцы, убийцы будут использованы для тесания камней, полировки мрамора, растирания красок и для тех химических манипуляций, при которых жизнь честных граждан обыкновенно подвергается опасности”. В этом отлично налаженном хозяйстве труд вдвойне действен: он производит, уничтожая, — необходимый для общества продукт рождается из смерти рабочего, для общества неугодного. Полная тревог и опасностей человеческая жизнь превращается в податливый объект. Все неправильности этих несмысленных экзистенций в конечном итоге сглаживаются на полированной поверхности мрамора. Классические мотивы изоляции здесь доведены до высшей степени совершенства: узник изолятора исключен из общества до самой своей смерти, но каждый его шаг к смерти целиком и полностью обращен на благо изгнавшего его общества17.
К началу революции эти грезы не вполне еще развеялись. К примеру, в сочинении Мюскине прослеживается довольно похожая геометрия; а его тщательно проработанная символика еще богаче. Перед нами прямоугольная крепость; каждое из составляющих ее зданий имеет четыре этажа, образуя своего рода трудовую пирамиду. Пирамиду архитектурную: внизу находятся чесальные и ткацкие мастерские; на вершине “устроена будет платформа, каковая послужит местом для навивания основы ткани, прежде чем пускать штуки ее в дальнейшую обработку”18. Пирамиду социальную: обитатели изолятора разбиты на звенья по 12 человек в каждом, под началом бригадира. За их работой смотрят надзиратели. Заведение в целом возглавляет директор. Наконец, здесь существует иерархия заслуг, вершиной которой является освобождение: каждую неделю самый усердный работник “будет получать от г-на начальника награду в один шестиливровый экю, а тот, кто получит награду трижды, заработает свободу”19. Так обстоит дело с трудом и материальной заинтересованностью; достигается полнейшее равновесие: для администрации работа узника имеет товарную цену, а для самого узника — цену покупки свободы; с одного и того же продукта получается двойная прибыль. Но существует еще и мир морали; его символом служит часовня, которая должна быть расположена в центре квадрата, образованного зданиями. Мужчины и женщины каждое воскресенье должны будут ходить к мессе и внимательно выслушивать проповедь, “неизменной целью коей будет зарождение в них глубокого раскаяния при воспоминании о прежней своей жизни и осознания того, сколь несчастным делают человека вольнодумство и праздность, даже и в этой жизни… проповедь должна преисполнить их твердой решимости в будущем изменить свое поведение к лучшему”20. Если узник уже заработал награду и ему остается один или два шага до получения свободы, но при этом он нарушит ход мессы или выкажет “нравственную распущенность”, обретенные им преимущества немедленно утрачиваются. Свобода имеет не только рыночную стоимость, но и нравственную ценность, и достигается в том числе и ценой добродетели. Таким образом, узник находится на пересечении двух множеств: одно из них — чисто экономическое, образованное трудом, его продуктом и вознаграждением за него; другое — сугубо моральное, образованное добродетелью, надзором и воздаяниями. Когда эти два множества совпадают в безупречном труде, который есть одновременно и чистая нравственность, узник получает свободу. Тем самым исправительный дом как таковой, этот совершенный Бисетр, вдвойне оправдывает свое существование: для внешнего мира он является исключительно прибыльным — Мюскине оценивает неучтенный труд заключенных с большой точностью: 500 000 ливров в год на 400 работников; для мира внутреннего, содержащегося в нем самом, он служит источником колоссального нравственного очищения: “Нет человека столь испорченного, чтобы его можно было почитать неисправимым; ему нужно лишь помочь осознать собственную свою выгоду и притом не доводить его до отупения непереносимыми наказаниями, всегда превышающими слабые силы человеческие”21.