Выбрать главу

и именно признав за собой статус объекта, поняв свою виновность, безумец может вернуться к сознанию свободного, облеченного ответственностью субъекта, а следовательно, к разуму. Этот процесс — процесс превращения сумасшедшего в объект для другого, посредством которого он обретает свою утраченную свободу, — осуществляется благодаря двум основным понятиям: Труду и Взгляду.

Не нужно забывать, что перед нами мир квакеров, где Божье благословение, дарованное человеку, выражается в наглядных приметах его преуспеяния. Труд занимает первую строчку в перечне “нравственных лекарств”, применяемых в Убежище. Труд как таковой наделен силой принуждения, превосходящей физическое принуждение в любых его формах, ибо распорядок рабочего дня, необходимость сосредоточиться и обязательно достигнуть определенного результата отвлекают больного от пагубной для него свободы ума и вовлекают его в систему ответственности: “Предпочтение, с точки зрения как физической, так и моральной, должно быть отдано регулярному труду… он более всего приятен для больного и сильнее всего противодействует иллюзиям, вызванным болезнью”39. Через него человек возвращается в упорядоченный мир божественных предписаний; он подчиняет свою свободу законам реальности, которые одновременно являются и законами морали. Поэтому хотя и нельзя полностью отрицать полезность умственного труда, но при этом следует жестко пресекать любые порывы воображения, которым неизменно сопутствуют различные страсти, желания либо бредовые иллюзии. Напротив, постижение вечных начал природы, более всего согласных с мудростью и благостью Провидения, чрезвычайно эффективно ставит пределы необузданной свободе безумца и указывает ему на формы его собственной ответственности. “Самые полезные из предметов, коим могут предаваться помешанные в уме, суть различные отрасли математики и естественных наук”40. В лечебнице труд будет лишен всякого производственного значения; он будет обязательным лишь в качестве сугубо нравственного принципа; ограничение свободы, подчинение порядку, понуждение к ответственности имеют одну-единственную цель: положить конец отчуждению ума, заплутавшего в избыточной свободе, которую физическое принуждение способно ограничить не иначе, как чисто внешне.

Еще более действенным средством, чем труд, является взгляд со стороны, то, что Тьюк называет “потребностью в уважении”: “Этот принцип человеческого ума, безусловно, влияет на наше поведение вообще, причем в весьма значительной степени, вызывая у нас беспокойство, пусть зачастую и неосознанное; действие его проявляется с особенной силой, когда нас вводят в новый круг отношений”41. В классической изоляции безумец также был открыт для взгляда другого; но, в сущности, этот взгляд не затрагивал его самого: он лишь скользил по поверхности, улавливая чудовищную внешность безумца, наглядно явленное в нем животное начало; и в нем присутствовала по крайней мере одна форма обоюдности — здоровый человек мог, словно в зеркале, увидеть в безумце возможную кривую собственного падения. Тот взгляд, который для Тьюка становится важнейшей составляющей существования больного в лечебнице, более глубок и в то же время отрицает взаимность. Его задача — попытаться уличить безумца на основании едва уловимых признаков безумия, в тот момент, когда оно тайно наслаивается на разум и только начинает от него отделяться; на такой взгляд безумец не может дать ответа ни в какой форме, ибо он — только его объект, своего рода новоприбывший гость, последний из явившихся в мир разума. У Тьюка был разработан целый церемониал управления безумными посредством взгляда. Он устраивал вечера в английском духе, где каждый из приглашенных должен был вести себя в соответствии со всеми формальными требованиями жизни в обществе, но все общение сводилось к взгляду, подмечающему любую оплошность, любое отклонение от порядка, любую неловкость, которой может выдать себя безумие. Итак, управляющие и смотрители Убежища регулярно приглашают нескольких больных на “tea-parties”, на чашку чаю; гости “облачаются в свои лучшие костюмы и стремятся превзойти один другого в вежливости и знании приличий. Их потчуют лучшими блюдами и обращаются с ними с таким вниманием, как если бы они были иностранцы. Вечер обыкновенно протекает как нельзя более приятно и в полном согласии. Какие-либо неприятности случаются очень редко. Больные на удивление строго контролируют различные свои наклонности; сцена эта рождает в душе чувство изумления и приятной растроганности”42. Любопытно, что этот ритуал отнюдь не предполагает взаимного сближения, диалога, не помогает лучше узнать друг друга;

он лишь организует вокруг безумца, рядом с ним, мир, где все ему близко и понятно, но где сам он остается чужим, “иностранцем”, Чужим par excellence, о котором судят не только по внешности, но и по тому, что в этой внешности невольно проявляется и выдает себя. Безумец призван постоянно играть пустую, лишенную содержания роль — роль незнакомого гостя, отрицающую все, что может быть известно о нем заранее, выводящую его на поверхность самого себя, превращающую его в социального персонажа, чья форма и маска навязываются ему молча, одним только взглядом; тем самым он призван объективироваться в глазах разумного разума в качестве совершенного иностранца — т. е. такого иностранца, чья инаковость совершенно незаметна. Лишь в этом качестве, ценой полного своего соответствия образу анонима, он получает доступ в общество разумных людей.

Как мы видим, частичная отмена мер физического принуждения43 была в Убежище составной частью некоего целого, основным элементом которого стало формирование “self-restraint”: свобода больного постоянно вовлекается в труд других и открыта для их взгляда, неотступно угрожая ему признанием виновности. Простая негативная операция — уничтожение сковывающих безумие уз и высвобождение его глубинной природы, — оказывается на поверку операцией безусловно позитивной: безумие вводится в систему вознаграждений и наказаний и включается в процессы нравственного сознания. Это — переход из мира Осуждения в мир Суждения. Но вместе с тем создаются предпосылки и для психологии безумия, ибо обращенный на него взгляд других каждый раз заставляет его выйти на поверхность и отрицать все, что в нем скрыто. О нем судят только по поступкам; никого не интересуют его намерения, никто не стремится выведать его тайны. Оно ответственно лишь за видимую часть себя самого — все остальное обрекается на немоту. Отныне безумие существует лишь как зримое бытие. Близость, устанавливающаяся в лечебнице, где нет больше ни цепей, ни решеток, отнюдь не способствует взаимному общению: она — всего лишь соседство взгляда, который следит за безумием, подстерегает его, приближает его к себе, чтобы лучше видеть, но неизменно удаляет от себя на еще большую дистанцию, поскольку допускает и признает лишь те значения, которые делают безумие Чужим. Наука о душевных болезнях в том ее виде, в каком она будет развиваться в психиатрических лечебницах, никогда не сможет выйти за пределы наблюдения и классификации. Она не превратится в диалог. По-настоящему она сумеет стать им лишь с того момента, когда психоанализ подвергнет экзорцизму феномен взгляда, основополагающий для лечебницы XIX в., и вытеснит его безмолвные чары властными силами языка. Впрочем, вернее было бы сказать, что психоанализ совместил абсолютный взгляд надзирателя с бесконечно монологичной речью надзираемого — сохраняя тем самым прежнюю структуру не-взаимного взгляда, характерную для лечебницы, но уравновешивая ее новой структурой не обоюдной взаимности — структурой речи, не ведающей ответа.

В понятиях Надзора и Суждения для нас уже проступают черты нового персонажа, который займет в лечебнице XIX в. центральное место. Набросок этой фигуры есть у самого Тьюка, в рассказе о маньяке, подверженном приступам безудержного неистовства. Однажды, гуляя вместе с управляющим в саду, он внезапно приходит в состояние возбуждения, отступает на несколько шагов, хватает огромный камень и, замахнувшись, уже собирается швырнуть им в товарищей. Управляющий останавливается и пристально смотрит больному в глаза; затем приближается к нему на несколько шагов и “решительным голосом приказывает ему бросить камень”; чем ближе он подступает, тем ниже опускается рука больного, и он выпускает камень; “после этого он спокойно позволяет отвести себя в свою комнату”44. Родилось нечто такое, что уже не относится к репрессивной системе: власть авторитета. Вплоть до конца XVIII в. мир безумцев был обиталищем лишь абстрактной, безликой власти, державшей их в заточении; и в этих пределах он был пуст, ибо в нем не было ничего, кроме самого безумия; надзиратели нередко назначались из числа больных. Напротив, Тьюк вводит в отношения надзирателей и больных, разума и безумия, некий промежуточный, опосредующий элемент. Теперь пространство, отведенное обществом для сумасшествия, будет плотно населено теми, кто находится “по ту сторону” его и кто воплощает в себе одновременно и авторитет власти, подвергающей его заключению, и строгость разума, выносящего о нем суждение. Надзиратель вторгается в него, не имея ни оружия, ни орудий принуждения, при помощи одного лишь взгляда и слова; он приближается к безумию ничем не защищенным, не тая в себе никакой угрозы, дерзко решившись на ничем не опосредованное, безоглядное столкновение с ним. Однако в действительности он сходится лицом к лицу с безумием не как конкретный человек, но как разумное существо, и тем самым заранее обретает власть над ним, проистекающую от его собственного не-безумия. В свое время победа разума над неразумием достигалась лишь с помощью материальной, физической силы, вследствие чего-то похожего на реальное столкновение. Теперь же битва заранее проиграна: поражение неразумия изначально предопределяется конкретной ситуацией противостояния безумца и небезумца. Отказ от принуждения в лечебницах XIX в. означает не освобождение неразумия, а тот факт, что безумие давно уже обуздано.