Все в лечебнице организовано так, чтобы безумец осознал себя в мире суда, обступающем его со всех сторон; он должен знать, что за ним постоянно надзирают, что его судят и выносят ему приговор;
связь между проступком и наказанием должна быть прямой и очевидной, как общепризнанная вина: “Пользуясь случаем, когда больная принимает ванну, ей напоминают о совершенной ошибке или о неисполнении какой-либо важной обязанности и с помощью крана неожиданно пускают на голову струю холодной воды, что зачастую приводит больную в растерянность или отвлекает ее от навязчивой идеи благодаря сильному и внезапному впечатлению; если она упорствует, душ повторяют, но при этом стараются избегать сурового тона либо оскорбительных выражений, которые могут вызвать протест;
напротив, ей внушают, что к этим насильственным мерам приходится прибегать для ее же блага и все сожалеют о них; иногда можно добавить сюда и долю шутки, следя, чтобы она не зашла слишком далеко”64. Все это — наказание, очевидное, как дважды два, повторение кары по мере необходимости, признание проступка через применение соответствующей респрессивной меры, — должно в конечном счете привести к интериоризации судебной инстанции и к зарождению угрызений совести в уме больного: только когда такой момент наступает, судьи соглашаются прекратить наказание, уверенные в том, что оно получит бесконечное продолжение в сознании безумца. Одна одержимая манией женщина имела обыкновение разрывать на себе одежду и бить любые предметы, находящиеся в пределах ее досягаемости; ей прописывают душ, надевают на нее смирительную фуфайку; наконец она, по всей видимости, “унижена и напугана”; однако, опасаясь, как бы ее стыд не оказался преходящим, а угрызения совести — слишком поверхностными, “управляющий, дабы запечатлеть в ней чувство страха, разговаривает с нею весьма решительно и строго, но без гнева, и объявляет, что отныне с ней будут обращаться с величайшей суровостью”. Искомый результат достигнут незамедлительно: “Раскаяние ее выражает себя в потоке слез, проливаемых в течение более чем двух часов”66. Цикл завершен в обоих отношениях: проступок наказан, а человек, совершивший его, признает себя виноватым.
Однако встречаются и такие сумасшедшие, которые ускользают от воздействия этого процесса и противятся нравственному синтезу, осуществляемому в его ходе. Этих больных подвергают заключению внутри самой лечебницы: они образуют новое племя изолированных, племя людей, не подлежащих даже суду. Исследователи, пишущие о Пинеле и его освободительной деятельности, слишком часто упускают из виду это вторичное заключение умалишенных. Мы уже видели, что в благах проведенной Пинелем больничной реформы было отказано “святошам, которые почитают себя боговдохновенными и пытаются и других обратить в свою веру и которым доставляет удовольствие коварно подстрекать других сумасшедших женщин к неповиновению под тем предлогом, что лучше покоряться Богу, нежели людям”. Однако заточению в темнице подвергаются в обязательном порядке как “те женщины, коих невозможно подчинить общему для всех закону труда и которые, без устали строя козни, любят докучать другим сумасшедшим, провоцировать их и непрестанно сеять семена раздора”, так и равным образом те, “у коих во время приступов возникает неодолимая тяга красть все, что подворачивается им под руку”67. Три величайших преступления против буржуазных общества, три самых злостных покушения на его основополагающие ценности — непослушание из религиозного фанатизма, сопротивление труду и воровство — непростительны даже для безумия; они заслуживают просто-напросто тюремного заключения, строжайшего отделения от общества, ибо в них воплощается сопротивление той социально-нравственной унификации, которая, по замыслу Пинеля, и составляет смысл существования психиатрической лечебницы.
Прежде неразумие не подлежало суду, ибо целиком находилось в беззаконной власти разума. Теперь его судят — причем не единожды, при поступлении в лечебницу, когда его распознают, классифицируют и навсегда снимают с него вину, но, напротив, постоянно и бесконечно: суд без устали преследует его, налагая свои санкции, громогласно возвещая о его проступках, требуя покаяния и, наконец, исключения всех, кто своими проступками способен запятнать самые основы общественного порядка. Уйдя от беззакония, безумие оказалось обвиняемым на своего рода нескончаемом судебном процессе, для которого лечебница поставляет и стражников, и следователей, и судей, и палачей; процессе, в ходе которого благодаря особенностям существования в лечебнице любой житейский проступок превращается в преступление против общества, подлежащее надзору, осуждению и наказанию; процессе, который может разрешиться, лишь бесконечно возобновляясь внутри человека в форме угрызений совести. Безумец, “освобожденный” Пинелем, равно как и безумец сегодняшний, содержащийся в современной психиатрической больнице, — это обвиняемые на процессе; они имеют то преимущество, что никто больше не смешивает их с преступниками и не уподобляет осужденным, — зато они приговорены ежеминутно находиться под ударом обвинительного заключения, текст которого никогда заранее не известен, ибо его формулирует вся их больничная жизнь. Лечебница эпохи позитивизма, заслуга создания которой приписывается Пинелю, — это не пространство свободы, где наблюдают больных, ставят им диагноз и проводят терапию; это пространство правосудия, где человека обвиняют, судят и выносят ему приговор и где освобождение достигается лишь через перенос судебного процесса в глубины собственной психологии, т. е. через раскаяние. В лечебнице безумие будет наказано — пусть даже вне лечебницы оно становится невинным. Отныне безумие надолго, во всяком случае до наших дней, заточено в тюрьму морали.
Кроме молчания, узнавания себя в зеркале и бесконечно длящегося суда для мира лечебницы, в том его виде, какой он приобрел в конце XVIII в., характерна еще одна, четвертая структура: апофеоз фигуры врача. По своему значению она, по-видимому, является наиболее важной: именно на ее основе вскоре сложатся не только новые отношения между врачом и больным, но и новые взаимосвязи между сумасшествием и медицинской мыслью; в конечном счете именно ею будет задан и предопределен весь современный опыт безумия. До сих пор психиатрическая лечебница лишь воспроизводила, в смещенном и деформированном виде, структуры изоляции. С возникновением нового статуса врача изоляция утрачивает свой самый глубинный смысл: именно тогда становится возможной душевная болезнь во всей совокупности значений, которые известны сейчас.
Деятельность Тьюка и Пинеля, совершенно различные по духу и провозглашаемым ценностям, смыкаются в том, что касается этого переосмысления фигуры врача. В жизни изолятора, как мы видели, врачу не было места. В психиатрической же лечебнице он становится центральной фигурой. Он направляет больного в лечебницу. В Уставе Убежища специально уточняется: “Что касается приема больных, то комитет, как правило, должен потребовать справку за подписью врача… Следует также установить, не страдает ли больной, помимо безумия, каким-либо иным расстройством. Желательно также, чтобы приложено было отношение, где бы указывалось, как давно болен данный субъект, а за неимением этих сведений — какие медикаменты использовались для его лечения”68. С конца XVIII в. медицинская справка стала более или менее обязательным документом при изоляции безумных69. Но врач занимает главенствующее положение и в пределах самой лечебницы — постольку, поскольку именно он превращает ее в медицинское пространство. Однако же — и в этом вся суть — врач вторгается в пространство больницы не в силу своих знаний и не благодаря власти медицины, которая была бы воплощена в нем самом и подтверждена всей совокупностью объективного научного знания. Homo medicus пользуется в лечебнице авторитетом не как ученый, но как мудрец. Профессия врача требуется лишь в качестве юридической и нравственной гарантии, а не потому, что возникает необходимость в науке70. Его место вполне мог бы занять человек высокосознательный, обладающий непогрешимой добродетелью и при этом имеющий длительный опыт службы в лечебнице71. Ибо медицинский труд есть лишь часть той громадной нравственной задачи, которую необходимо решить в лечебнице, чтобы обеспечить излечение помешанного: “Незыблемым законом управления всяким общественным либо частным заведением для сумасшедших должно стать предоставление маньяку самой широкой свободы, какую только допускает его личная безопасность либо безопасность других, точное соотнесение респрессивных мер с большей или меньшей серьезностью либо опасностью его отклонений от нормы… сбор всех возможных сведений, которые могут помочь врачу назначить правильное лечение, тщательное изучение частных разновидностей в нравах и темпераментах и наконец, уместное применение мягкого либо сурового обращения, мирных его форм либо внушительного и властного тона и неумолимой строгости”72. Если верить Сэмюэлю Тьюку, первый врач, принятый на работу в Убежище, отличался “неутомимостью и упорством”; судя по всему, он не имел никаких специальных познаний в области душевных болезней, когда начинал свою деятельность, однако обладал “чувствительным умом и прекрасно понимал, что от его умения зависят драгоценнейшие интересы его ближних”. Он попробовал применять различные лекарства, опираясь на собственный здравый смысл и опыт предшественников, но его постигло скорое разочарование: дело было даже не в том, что результаты его трудов оказались плохи или что число вылеченных им больных было минимальным: “Сами медицинские средства были настолько плохо согласованы с ходом выздоровления, что он поневоле стал подозревать, а не являются ли они скорее сопутствующими излечению моментами, чем его причиной”73. Тогда он понял, что действовать с помощью известных доселе методов медицины было почти бесполезно. В нем возобладала человечность, и он решил не применять лекарственных средств, если они были слишком неприятны больному. Но не нужно думать, что врач не играл в Убежище почти никакой роли: