Выбрать главу

Но и худшее из того, что они говорили, то, что изуродовало меня вконец, кажется таким ничтожным, банальным, что едва ли кто в силах понять, как больно это ранило меня, ребенка. Я вожусь со своими рисунками или еще с чем, все такое хрупкое, затянутое тонкой пленкой обманчивого смысла, и вдруг я совершаю проступок – скажем, разливаю воду. Мама яростно возит шваброй, а я стою, застыв, с кисточкой в руке – и тогда она говорит:

– Боже мой, Билли, почему ты вечно все портишь? Знаешь, так от тебя все отвернутся.

Знаешь, так от тебя все отвернутся. Ерунда – это ведь ерунда, верно? Глупость, просто глупые слова… Это застряло у меня в голове, словно отравленный рыболовный крючок, заноза, заклятье. Злое колдовство, искусное и действенное, точно укол, оно окончательно убило во мне доверие, потому что если твоя мама может вдруг разлюбить тебя из-за того, что ты сказал или сделал что-то совершенно обычное, чего же тогда ждать от остального мира? Они перестанут тебя любить только потому, что ты неправильно дышишь.

И ничем не сгладить это чувство, никак не уменьшить этот ужас. Знаешь, так от тебя все отвернутся. Я чувствую это костным мозгом, всеми клетками тела; я буду вглядываться в лица друзей и возлюбленных и видеть, как любовь исчезает из их глаз, видеть как охватывает их безразличие; так убывающий прилив оставляет позади себя размытую пустоту. И что бы я ни сказала или ни сделала, ничего не исправишь… Папочка никогда не придет ко мне, папочка от меня отвернулся…

Это из-за меня? Он, о боже, он ушел из-за меня? Права ли мама? Не могла ли я по детскому недомыслию сделать что-то, что навсегда разорвало связь между нами. Что я такого сделала, что папочка от меня отвернулся? Как все дети, я жила в маленьком эгоцентричном мирке, в котором считала себя причиной и средоточием всего. Долгие годы я рыдала перед сном в темноте (никаких ночников, от них становишься дряблой, говорила маме Лиз, а та верила), снова и снова прокручивая в голове каждое слово, каждое движение, каждый поступок, все, что могла вспомнить, в связи с папочкой, пытаясь обнаружить роковую ошибку, которая вынудила его уйти.

Я не могла поговорить с мамой или даже с Джен о своей ужасной вине, потому что «этот человек» стал табу. У мамы это вызывало очередную «головную боль». Так типично для меня – «снова об этом заговаривать». Я научилась держать рот на замке; и мысленно, и в буквальном смысле. Люди иногда замечают, что я все время сжимаю губы и никогда не улыбаюсь широко на фотографиях. Перестань стесняться, говорят они, расслабься – улыбнись, давай! Но я не могу. Что из этого выйдет? Так что я несла, точно рюкзак, набитый кирпичами, бремя уверенности, что виновата в уходе папочки.

Даже сейчас – да, когда я стала взрослой и могу рассуждать логически, аналитически, вся эта дребедень – даже сейчас где-то на краю сознания это жжет меня, точно крапивница: Что я сделала, из-за чего ушел папочка? Что я сделала, из-за чего он от меня отвернулся?

Почему он никогда не писал, не звонил, не пытался увидеться со мной? В детстве я мучилась; меня отвергли – точно гильотина отрезала. Ни открытки на день рождения, ни поздравления на Рождество, ничего. Каждый год я ждала, молча, надеясь всем сердцем и в то же время ругая себя сквозь зубы за эту надежду, потому что, когда снова ничего не приходило, становилось только хуже оттого, что надеялась, почти уверив себя, что уж на этот день рождения он напишет. Если ты надеялась, усматривая знамения в почте, опоздавшей на десять минут, или в прекрасном апрельском дне, или в том, что получила хорошую оценку в школе, в чем угодно, боль, когда ничего не приходило, становилась невыносимой. Лучше ни на что не надеяться, не ждать ничего, кроме разочарования. Тогда будет не так плохо.