Сперва я писала ему. Я пыталась отдавать письма маме, чтобы она их отправила, – так я поступала со своими письмами Санта-Клаусу, но мама не улыбалась, не подмигивала Лиз и не говорила: Конечно, милая, я отправлю его с работы. Она хмурилась, затем ее лицо быстро разглаживалось (ведь иначе появятся морщины), но смотрела она мрачно и раздраженно. Если я настаивала, она выхватывала у меня конверт и рвала его, выбрасывая обрывки в мусорную корзину и ругая меня за то, что я так себя веду и стараюсь привлечь к себе внимание. В конце концов я перестала даже пытаться, но меня убивало то, что папочка где-то далеко, один и не знает, что я его не забыла.
Я не переставала думать об этом, эти мысли до сих пор преследуют меня. Вдруг папа умер в одиночестве, думая, что я не хочу его видеть, не хочу говорить с ним? О, нет, нет, это было бы нестерпимо; папа, папа, я всегда любила тебя, думала о тебе, мечтала, как мы сидим вместе в гостиной, тихо играет пластинка моей тезки, «Штормовая погода», наша любимая – мы бы что-нибудь рисовали или чинили сломанную раму картины, уютный розовый свет лампы под гофрированным абажуром, мерцает газовый камин. Твои огрубевшие пальцы искусны и уверенны, ты, затаив дыхание, ловко приклеиваешь что-то или рисуешь. Твой глубокий, хриплый голос рассеянно подпевает мелодии: «…солнца не видно в небе, хмурая погода, с тех пор как мы расстались…» Затем ты замираешь и прислушиваешься, наклонив голову, прядь черных волос падает на широкий лоб. «Послушай, Билли, прекрасный голос, а? Прекрасный… Сердце разрывается от этого голоса, просто сердце разрывается…»
О, о, мне и сейчас больно, даже сейчас, когда я пишу эту чертову, этот… что же это – рассказ? Исповедь? Дневник? Мне больно, слезы капают на клавиатуру, я стучу одним пальцем по клавишам, а сердце сжимается и ноет.
Мне кажется, мама или Джен даже не задумывались о том, что они жестоки. Они были слишком бездумными. Они просто реагировали. Их поведение было рефлекторным, как коленный рефлекс; ну, я о том и говорю. Если он не хочет их, значит, он не получит меня. Зуб за зуб. Извини, Билл Морган, но ты сам постелил себе постель, тебе в ней и спать. Как это он может хотеть меня и не хотеть их? Это же они красотки, а я – подменыш, дитя эльфов. Они, наверное, сходили с ума от непонимания. Я стала козлом отпущения, инстинктивно они перенесли свою боль, ревность и отверженность на меня, папочкину копию.
Я росла в убежденности, что уродлива, неприемлема для общества и совершенно непривлекательна для противоположного пола. Что меня невозможно полюбить. Я в этом не сомневалась. Я даже не пыталась с этим бороться. То был признанный факт в нашем доме.
Так что да, я не испытывала недостатка в игрушках, художественных принадлежностях, одежде или крыше над головой. Не было проблем с образованием или горячим обедом. Моей мамой все восхищались, сестра была признанной красавицей Солтейра. Я знала детей, которым приходилось взаправду плохо, их били, обижали, игнорировали; меня – нет. У меня было все материальное, о чем только может мечтать ребенок, на блюдечке с голубой каемочкой.
Но в душе у меня разрасталась огромная кричащая черная дыра; водоворот боли и черной ярости оттого, что нет любви, нет доброты, нет восхищения или одобрения; меня точно резали тупым ножом по сердцу, и внутри кровоточило; у меня не было ни защиты, ни барьеров против чужих страданий; если уж я чувствовала себя так только потому, что моя семья меня не любила, как полагается в идеальном мире, – что тогда говорить о бедных ублюдках в мире внешнем, попавших в настоящую беду? Каково им-то приходится? Об этом было даже страшно подумать. Папино наследство, Черная Собака, завывала внутри меня, точно адское чудовище; ее дикий вой меня оглушал.
Вот что в итоге мне досталось от него – то, чего он меньше всего хотел оставлять. Проклятие Морганов. Адский цербер меланхолии, черный как ночь, следует за мной по пятам, его зловонное горячее дыхание за моей спиной, его убийственные клыки щелк-щелк-щелкают…
Когда мне было лет одиннадцать, защищаясь, я закрывала лицо, отгоняла прочь эти мысли и, стоя прямо, с остановившимся взглядом, крепко сжимая губы, клялась, что никто не сумеет разглядеть мою слабость, потому что слабость уничтожила папу, а я собиралась выжить несмотря ни на что. Я была сильной, я была бойцом. Я настолько в этом преуспела, что годы спустя один парень, адвокат, высказался после того, как мы всю ночь курили травку и разговаривали, и всё, предполагал он, должно было закончиться постелью, он был очень симпатичный и все такое… Он сказал, что, как правило, люди, выросшие в таких условиях, как я, теряют точку опоры, они озлоблены и имеют заниженную самооценку; и поэтому, сказал он, его поразила моя потрясающая сила и, гм, как бы это сказать, гибкость.