Выбрать главу

Любимым занятием мальчишек было смять большой ком медной проволоки и, неожиданно подкравшись, сунуть Люське этот ком под нос с криками: «А мы тебя постригли». И даже, когда эта шутка повторялась в сотый раз, Люська мгновенно покрывалась мертвенной бледностью и в панике хваталась за кое-как собранные и перевязанные лентой огненные кудри. Закрученная в спираль смятая медная проволока, действительно ни цветом, ни видом совершенно не отличалась от Люськиных волос.

Вот эта самая Люська и привела меня однажды в «башню». Зачем я ей тогда понадобилась? Наша, так называемая, дружба сильно смахивала на отношения светской львицы и навязанной ей провинциальной родственницы, она была тяжела для обеих, но при всех сложностях и напряжении ни она, ни тем более я, никогда не переходили ту черту, за которой все бы закончилось бесповоротно. Иногда мы почти всерьез говорили, что родство наше ― кровное.

Итак, она привела меня в «башню». И, как обычно, сразу про меня забыла. Ей богу, радиорубка ― это было покруче, чем интернет-клуб. Аппаратура была, конечно, практически вся самодельная, но это и была самая крутизна. Пространство, не смотря на постоянную тусовку, было совершенно необыкновенным ― открытое в мир. У Якова было очень много друзей в самых экзотических странах мира, он обменивался с ними сообщениями, вся башня была обвешана такими специальными открытками, которые радиолюбители пересылали друг другу, в подтверждение общения. Но самое главное, они общались, они разговаривали друг с другом. Это было совершенно необыкновенно.

Народ уходил, приходил, обсуждал какие-то свои дела. Места там, оказывается, было совсем немного, и я поняла, что большинство из тех, кто гордился своей допущенностью в это престижное место, если и бывали здесь, то редко и не долго. Яков практически не принимал участия во всеобщем трепе, хотя каждый считал нужным по любому поводу обратиться к нему за поддержкой или привлечь его на свою сторону. Он был длинный, худой, черноволосый, черноглазый и обаятельный.

Это время, когда все вдруг срочно поделились на физиков и лириков, на философов и деятелей. Грубая реальность ядерного оружия была еще свежа и потрясла человечество. Все знали, что человек смертен, но только циник Воланд спокойно напоминал, что человек внезапно смертен. С появлением сверхоружия двадцатого века это ощущение обострилось у многих. В стране, где мы тогда жили, большинство никогда не говорило о Боге, и уповало на рациональное познание мира, на то, что вот сейчас эти умные и высоколобые все поймут, все разъяснят, и мир опять перестанет быть таким угрожающим и страшным. Спор между физиками и лириками, вечный спор смысла и бытия, стремления все познать и переживания того, что далеко не все предназначено для понимания.

Мы тогда и не подозревали, да и кто позволил бы нам в нашей бывшей стране знать, что большинство величайших физиков мира, интеллектуальная элита человечества, дойдя до каких-то неведомых границ, за которыми кончалась всякая надежда на возможности рационального, останавливалась и, смиряя гордыню, обращалась к Богу. К неведомому, непознаваемому, но существующему.

Яков был физик. Он все время возился со своими приборами, что-то паял, привинчивал и вообще, как мне тогда показалось, просто колдовал. Я потыкалась в разные углы, как всегда не находя себе места, и пристроилась на куче каких-то проводов.

«Что я тут делаю? То, что и всегда ― жду Люську. Да не надо ее ждать, вот, наконец, появился тот, ради кого она сюда пришла». Мне сразу стало понятно, чем я обязана такой нежданной милостью. Накануне она поссорилась со своим молодым человеком и взяла меня с собой на всякий случай. Но они практически сразу помирились и, когда парочка собралась уходить, Люська, как всегда с царственной небрежностью, бросила через плечо: «Ты бы шла, а то на троллейбус опоздаешь, да и сеанс у Якова скоро, он все равно сейчас всех выгонит». Тяжеленная железная дверь захлопнулась за ними с грохотом, и я стала нелепо суетится, ища способ уйти без такого демонстративного шума. И когда я уже почти добралась до двери, хозяин рубки оторвался, наконец, от своих бесконечных важных дел:

― Эй, ты извини, я даже не расслышал как тебя зовут. Но я слышал, что Люська хвасталась твоим английским, как будто это она тебя научила. Ты что, действительно, знаешь язык? ― я оторопело кивнула. ― И говорить можешь? ― я что-то утвердительно проблеяла в ответ. ― Ну, так оставайся, поможешь, а то я со своим бразильцем никак не договорюсь.

И я осталась. Если вы думаете, что я сейчас начну рассказывать, что я понимала, какое счастье мне привалило, что я не спала по ночам, мечтая о том, как приду в «башню» следующий раз, как я надеялась, что наступит день и случится «настоящее» свидание, то вы ошибаетесь. Если бы я тогда, хоть что-то знала о духовной практике буддизма или хотя бы о его философии, то я бы сказала, что это был период моей жизни, когда я в совершенстве постигла пребывание в «здесь и сейчас». Я переживала то состояние полноты пребывания, которое так заманчиво описано всеми величайшими духовными учителями и так блистательно опошлено толпами профанов.

Впервые после того, как меня вынули из петли, впервые в почти уже взрослой жизни ко мне вернулось острое чувство собственного бытия. Я чувствовала себя живой и существующей. Существующей по факту, независимо ни от кого и ни от чего, и не потому, что мое отражение можно увидеть в зеркале или витрине, и я числюсь в списках своего факультета. Это было так важно, так сильно, что не оставляло места для мыслей о будущем, планах на дальнейшую жизнь и вообще для всех тех мыслей и волнений, которые должны бы возникнуть в голове у молодой девушки в период первой любви. Как можно было думать о том, что будет, когда в каждую минуту все уже было. Господи! Как я, оказывается, хотела быть!

«Знающий не говорит, говорящий не знает». Почему они все так много говорили?

Я приходила почти каждый вечер, когда в «башне» никого уже не было. Мы разговаривали с бразильцем, который бесконечно рассказывал про свой дом на берегу моря, и мы надеялись, что не врал; с испанцем, который говорил, что он художник; со студентом из Германии и еще с какими-то людьми, о которых я уже теперь ничего не помню.

В институте, в курилке, стали поговаривать, что университетское начальство озверело, и что Яков вынужден почти никого не пускать, потому что они грозятся иначе закрыть радиостанцию. Этот слух Яков усиленно поддерживал, чтобы быть свободнее, но не поссориться ни с кем. Я прятала свои посещения «башни» от всех, и особенно от Люськи, как разведчик прячет ключ от шифра. Мне было легко, ясно и спокойно.

Однажды Яков, который, как выяснилось, говорил по-английски не на много хуже меня, бодро и весело стал рассказывать бразильцу, что хоть он и не на вилле у моря, но и ему тоже совсем не плохо в его университетской башне, потому что с не давних пор у него есть замечательная подруга, с которой он его, бразильца непременно познакомит при первой же встрече, но только после того, как на ней женится, чтобы она уже ни как не могла соблазниться экзотическим бразильцем.

Я сидела у него на коленях, больше просто негде было, наушники были одни. То шепотом подсказывала нужные слова, то переводила, то, что он не понимал в своеобразном английском бразильца… У меня было в тот момент все, о чем только можно было мечтать: была я, и я была не одна. И мне было даже не очень важно, о чем он там треплется с этим нереальным бразильцем, который, если и существует, то так невообразимо далеко и в таком странном мире, что как бы и не существует вовсе. Окон в башне не было, свет и звуки улицы сюда не долетали, время внутри башни и снаружи не совпадало. Это был наш мир, и наше время. И у этого места была совершенно отдельная география.