Выбрать главу

Я открыла глаза и обнаружила себя все в той же своей машине, у подъезда собственного дома с четким пониманием того, что такое случайным не бывает.

Я достала телефон и впервые в жизни набрала номер, который был записан им самим несколько лет назад, практически в первые дни знакомства.

― Возьми, Сонечка, время сейчас разное, мало ли что. Баба ты умная, сама понимаешь ― это на край.

Вот он каков ― край, оказывается. Трубку сняли сразу, но ни слова не прозвучало оттуда, из той бездны, куда еще не вернувшись окончательно в мир, так привычно называемый реальным, я позвонила повинуясь чему-то неодолимому, имеющему свои истоки за гранью разума и простого здравомыслия, там же, где брала свое начало моя страсть к игре и свободе, из неодолимого стремления к пределу, за которым каждому воздастся по вере его. Ни слова, ни звука, оглушительное молчание длилось, соединяя миры. Это был мой выход.

― Я согласна, Иван. От такого не отказываются. ― и совершенно уверенная, что так и не услышу ни слова, нажала на кнопку «выкл».

Жить страстно и жить страстями, это две большие разницы, как говорят в Одессе.

Кости, брошенные уверенной и твердой рукой, все никак не могли остановиться.

* * *

― Учить меня начали так рано, что я и сама не понимала, что меня уже учат.

Мы сидели с Катериной все на той же кухне, она всегда отказывалась от всех моих предложений встретиться, как теперь это принято где-нибудь в «приличном месте» и объединить приятное общение с вкусной едой. Нет, она совсем не была затворницей и дикаркой. Знахарство ― это был ее путь и судьба, а кроме этого у нее была совершенно неожиданная работа, она занималась трудными подростками. Думаю, тем, кем занималась она, очень повезло. Со временем я поняла, что разговоры, которые мы вели, действительно были невозможны где-нибудь, кроме этой хитрой квартирки, где все-таки была та самая комната, которую я ожидала увидеть, идя к ней в первый раз. Там были старинные книги и старинные иконы. Там были свечи, и огромный шкаф с травами, мазями, какими-то загадочными порошками, большинство из которых она готовила сама, уезжая обычно на все лето в деревню, или привозила уже готовыми от своего наставника.

― Это дочка моя настояла, чтобы я все сюда убрала, ― со смехом рассказывала она мне.

― Я раньше все на кухне держала, так она однажды чуть из заговоренной муки блинов не напекла. Так напугалась: «Убери, ― кричит свои снадобья, ― а то заварю чай из какой-нибудь твоей травы, сама потом будешь хвост с рогами у меня выводить». Шутит, конечно, но в общем-то права. Меня и батюшка за легкомыслие уж столько ругал.

Я ж тебе говорила, что раз в полгода езжу я к нему отчитываться за всех больных. Я их в тетрадку записываю, подробно, что у кого, как лечила, что давала, как болезнь протекает.

Приеду, он тетрадку-то заберет и меня о каждом спрашивает. А за полгода до сотни человек бывает пройдет. Вот я как-то одного и забыла. Что-то у него легкое было, быстро прошло, я и упустила. Батюшка так осерчал, я его тогда первый раз таким видела. Отправил он меня на монастырскую кухню, капусту шинковать и солить. Пока десять ведер не засолишь, на глаза не показывайся.

Я это капусту уже видеть не могла, а люди-то в моей дури не виноваты, им потом ее есть. Так я помню: шинкую, шинкую, чувствую, что невмоготу, злость накатывает на капусту, на батюшку, на себя дуреху, ― я нож положу, руки помою, и в храм. Помолюсь, успокоюсь, душой отойду и снова ― шинковать, солить. Уж не помню, за сколько я дней управилась, но прихожу к нему, глаза добрые, смешливые: «Что, ― говорит, ― умаялась? А это только капуста, а ты людей лечишь. Как ты могла человека забыть».

Я слушала ее каждый раз, как дети слушают сказки, почти не веря и все-таки надеясь, что все это правда. Мы жили в одном городе, в одно время, в странной комнате с травами и иконами стоял навороченный компьютер из последних и телевизор последней модели, но эти внешние признаки знакомого мира только обостряли ощущение инопланетности жизни тех людей, которые для Катерины были своими.

О чем просил батюшка, чем я могла ей помочь? А она мне?

― Расскажи мне про эту историю с салфетками, ты как-то начинала и не закончила, а она мне для моих бесед о женской психологии очень бы подошла, ― неожиданно для себя самой после паузы, привычно стоя у окна на все той же кухне, попросила я Катерину.

За окном все так же мотала ветками высоченная, до шестого этажа береза, хрущевские пятиэтажки казались грибами в траве в этом таком нехарактерном для моего любимого города районе. Здесь пахло землей и деревенским укладом, а совсем не интеллектуальным и культурным центром, где моя жизнь, та жизнь, где сверкали огнями казино, носились по городу «крутые тачки», где вершил свои непонятные дела Иван, и я сама вела светско-деловую жизнь; где все куда-то бесконечно спешили, разговаривали на ходу и в основном по мобильникам, казалась совершенно неуместной и гораздо менее реальной, чем жизнь монастырская, чем история про гадюку, которой должно быть не менее трех лет и которую надо заспиртовать и год держать в земле, чтобы превратить в лекарство и чем история про салфетки, которая почему-то застряла во мне, как заноза.

― Какие салфетки? Да не рассказывала я тебе ничего подобного, ― вскинулась Катерина, и как-то забеспокоилась, бросила хозяйственные дела, которыми никогда не переставала заниматься, (работала она много, времени всегда не хватало). Я обернулась с намерением что-то возразить.

Комната, в которой сидела Катерина была явно частью деревенской избы. Собранная с бору по сосенке обстановка тонула за кругом старой настольной лампы с почти прогоревшим колпаком, кусок стола, покрытого клеенкой, теряющаяся за кругом света фигура и лицо Катерины, чуть поблескивающие окладами иконы и лампадка, все это слегка дрожит и иногда почти исчезает, только руки ее мерными движениями обметывающие белую льняную салфетку, и две стопки таких же салфеток на столе: одна побольше, еще не обметанных, вторая поменьше, уже готовых. Я услышала, как скрипнула дверь, кто-то вошел, но тут все поплыло, размазалось и исчезло.

Я продолжала обалдело смотреть на Катерину. Она уже не стояла, а сидела на табуретке, совершенно растерянная и какая-то восторженно удивленная.

― Так ты ж видишь?! Чего молчишь-то?

― Что вижу?

― А я-то думаю, чего это батюшка с тобой так возится? Помоги ей, да помоги. А что помогать? У тебя это давно? Ты об этом знаешь? А ты, когда хочешь видишь или оно само? ― она говорила, засыпала меня вопросами, радовалась и удивлялась чему-то совершенно мне непонятному.

― Да замолчи ты, наконец! Что я вижу? Что ты несешь? Что вы все от меня хотите,?! Я ничего не понимаю, живу себе и живу, как мне нравится, ― я орала не сдерживаясь, ни контролируя ни слова ни голос, как орут грузчики в одесском порту и строители, стоя под стрелой подъемного крана. ― Я живу себе и живу: работаю, как лошадь, играю на свои и развлекаюсь никому не во вред, я сама по себе, мне никто не нужен, мне хорошо и у меня все в порядке.

Она плеснула мне в лицо полный кувшин холодной воды таким рассчитанным и точным жестом, что вода почти не попала ни на мебель, на пол. Я заткнулась, как и бывает в таких случаях, мгновенно и теперь вода стекала с меня на предусмотрительно брошенную мне под ноги тряпку.

― Охолонула? ― Катерина едва сдерживала смех. ― Давай воительница, стаскивай с себя все, сушиться будем. Ишь, разошлась. Вот батюшка-то обрадуется.

И, наверное, чтобы уже полностью меня добить, без всякой мистики, куда-то позвонила и, дождавшись ответа, прокричала в трубку, там, как видно плохо слышали: «Василиса, передай батюшке, Соня-то очнулась. ― и через паузу ― Ничего, живая, матерится».