Я помню, как уже переодетая, умытая, сижу на кухне напротив отца и он, взбудоражено смущенный, непривычный, говорит, что раз уж мамы нет дома, то давай не будем ее тревожить и ничего не будем ей рассказывать. Мне очень хочется спросить его, почему он бросился туда, к мальчишкам, а не ко мне, но больно глотать и больно говорить. А он, всегда такой сдержанный и молчаливый, говорит, и говорит, и уверяет, что ничего страшного в действительности не случилось, что все пройдет, и не надо устраивать трагедию из того, что так хорошо закончилось. И я соглашалась, гордая его доверием и возможностью иметь общий секрет с отцом, с этим странным существом, почти богом вокруг, которого вертелась жизнь нашей семьи. Мы с матерью по одну сторону, а он, недосягаемый, по другую.
― Не расстраивай отца, у него и так много забот.
―Не тронь ― это отцу.
―Чтобы к следующему уроку исправила эту «тройку» и не будем говорить папе, его это очень огорчает.
Это были незыблемые, неколебимые и безоговорочные границы, которые очерчивали мой мир, мои права и интересы. Это была моя черта оседлости. И я жила за ней ни на секунду не сомневаясь, что так и должно быть, и что это и есть единственно возможный порядок вещей.
Изменить на какое-то время этот мир мог только он сам. И иногда это случалось.
― Я завтра еду по району и, если ты не против, возьму Соню с собой.
Эта магическая фраза означала только одно: завтра ― день счастья. Он сам это предложил, сам захотел, чтобы я с ним поехала. Разве мать могла «быть против», даже если и была.
Я еду с ним по району. Это означает, что мы будем ездить из одного городка в другой, от одной стройки на другую. И отец будет весело болтать с водителем всю дорогу, и будет очень занят на этих самых стройках, где его ― большого начальника будут все встречать с почтительным уважением. И он будет всем нужен, и все будут спрашивать совета и выслушивать его мнение.
А когда он будет уходить на какие-то таинственные сборища под названием «совещание», мы с его водителем, которого все звали Юра, несмотря на почтенный возраст и солидную внешность зажиточного крестьянина, будем предоставлены сами себе. Он разрешит мне мыть вместе с ним машину. И мы будем бегать с ведрами за водой в ближайшее озеро. И я буду зачарованно смотреть, как он бесконечно над ней колдует, то почти полностью залезая под днище, то засунув голову под капот своей любимой «Победы», к которой относился с нежностью, как будто она была живым существом, напоминая мне циркового дрессировщика, который засовывал голову в пасть тигру, как я однажды видела в цирке. Мне разрешат пачкаться и всюду лезть, а потом мы будем отмываться, поливая друг другу руки, и есть толстые бутерброды, завернутые в такую же толстую бумагу и заговорщицки подмигивать друг другу. Юра, водитель моего отца, моя нянька и друг семьи. Коренастый, молчаливый и какой-то всегда очень теплый. С ним было легко, он тоже разговаривал со мной, как со взрослой, но если бы не он, я бы еще долго не узнала, что быть взрослым ― это не только серьезность и ответственность, но иногда это еще и радость.
Но самое главное всегда было впереди. Отец возвращался со своих таинственных совещаний к вечеру, и я каждый раз с замиранием ждала, что вот сейчас, перед дорогой, это случится.
― Ну, как вы тут? ― он выходил из очередного стройтреста бодрый, какой-то помолодевший в лихо сдвинутой на затылок шляпе, в расстегнутом, длинном по тогдашней моде габардиновом плаще и произносил с заговорщицким видом всегда одну и туже фразу. ― Ну, что? Кутнем?
Ах, эти провинциальный кафе моего детства, В них пахло кофе и пирожными и чем-то очень домашним. И обязательная рюмка водки, которую отец всегда называл «мои законные фронтовые», и мои пирожные, какие и сколько хочу, и Юра, который всегда, не спеша и основательно, заказывал «полный обед» ― это был наш кутеж, наша маленькая тайна. Мы понимающе перемигивались, хохотали по любому поводу и без, и все оттягивали и оттягивали момент, когда Юра, чувствуя свое право, деликатно прокашлявшись, говорил как бы в никуда и никому.
― Завтра с самого утра вроде в министерство собирались?
― Ну, что? По коням? ― отец вопросительно смотрел на меня, как будто я могла изменить их решение, но все равно мне было необычайно приятно. И я, важничая, соглашалась: «Пожалуй, пора».
На обратной дороге я обычно засыпала, и каждый раз пропускала момент, когда веселый, общительный строительный начальник, превращался в суховатого сдержанного и молчаливого главу нашего семейства.
Мне никогда раньше не приходило в голову: а может, отца тяготило ― это положение фараона, которое царило в нашей семье? Может, это совсем и ненужно было ему, чтобы скрывали мелкие житейские неприятности и отгораживали от всех житейских забот. А если не нужно, то почему это происходило, что прятали за этим почти ритуальным образом жизни мои родители? Зачем им нужна была та черта, за которой каждый из них прятал себя, как и я, стараясь быть «хорошей девочкой».
Только теперь я поняла, что этому железному человеку, легендарному в наших краях герою войны, было невыносимо стыдно его столь очевидной для всех растерянности и беспомощности, и благословила свое болевшее горло и свой инстинкт самосохранения, позволивший мне никогда больше не возвращаться к тому дню.
Это был второй урок. Но даже его я забыла, стерла из памяти на многие годы, потому что не знала, как остаться «хорошей девочкой» и помнить. Ведь мне ясно и твердо объяснили, что я не могла ничего этого видеть, а что я чувствовала и переживала ― это вообще не интересовало никого.
― Я устала от ее бесконечного вранья и конфликтов со всеми и вся. Я работаю с ними с первого класса и все время одно и тоже. Вы, поймите, если бы не ее блестящие успехи в учебе, я бы давно настояла на том, чтобы ее перевели из моего класса. Мало того, что из-за нее постоянно какие-то разборки и выяснения отношений между учениками, так вчера учительница математики была вынуждена выгнать ее из класса и, рыдая, в учительской заявила, что не пустит ее больше на свои уроки, потому что не может терпеть, когда на нее так смотрят. Да, да, именно так! ― взорвалась она, уже не стесняясь присутствием моей матери, ― Каждый раз, когда я вхожу в класс, мне кажется, что у меня не то чулок спущен, не то я сморозила какую-то невероятную глупость. Соня, ты не выносима. ― она замолчала, с надеждой глядя на мою мать, которая только молча поглядывала на меня с какой-то безнадежной усталостью и согласно кивала.
Бедная, суровая, пугающая всю школу Алефтина Карловна, наш классный руководитель, педагог со стажем, какого просто быть не может, с замашками комиссара из «Оптимистической трагедии» и такой же, как эта пьеса революционной фамилией. Что она могла со мной сделать? Я была краса и гордость школы. Аккуратно и затейливо уложенные в «корзиночку» косички, всегда выутюженная, не магазинная, а на заказ шитая школьная форма, никаких запрещенных, как мусульманам свинина, попыток подкрасить губы, или того страшнее сделать маникюр или, о, ужас и позор! черных чулок. Я писала лучшие сочинения, которые посылали на городские конкурсы, я была активистка и общественница, и у меня всегда была пятерка по поведению. Мой отец дружил с директором школы и постоянно заботился о своевременном ремонте и всяческом благосостоянии, (это называлось шефство). Моя мать была председателем родительского комитета, а тогда это была сила.
Алефтина Карловна замолчала, решительным движением пододвинула к себе очередную стопку тетрадок, не то демонстрируя, что разговор окончен, не то защищаясь. Мы попрощались и вышли.