Выбрать главу

― Это последний раз. Мне надоел твой длинный язык. Вечно ты лезешь, куда не просят. Я, наверное, не доживу до дня, когда ты прекратишь свои фантазии. Если ты такая умная, разбирайся сама.

Мать развернулась и пошла по длинному школьному коридору, который в виду позднего времени был совершенно пуст, как-то неожиданно усталой и совсем не победительной походкой, а я продолжала стоять у окна.

Вы будете смеяться, но я практически никогда не лгала, но вечно говорила что-то не то, ни тогда и не тем. Это я за собой знала. Не знала я другого: что — не то, почему — ни тем. Это мучило меня всегда, но даже самые искренние попытки, которые я сначала предпринимала, чтобы выяснить у тех, кого время от времени считала своими друзьями, что же я постоянно делаю не так, ничего кроме недоумения у меня не вызывали. Они то утверждали, что ничего такого, о чем я говорю, не было, то, что они и близко ничего подобного не говорили и только абсолютная уверенность в том, что я здорова психически и у меня прекрасная память, спасали меня временами от сомнений в собственной адекватности. Но, черт побери, откуда же я знала то, о чем с такой уверенностью говорила?

«Ума палата» и «язык без костей» ― это были два самых популярных комментария, которыми удостаивали меня родители, когда до них, так или иначе, долетали отголоски моих школьных бурь.

Из пустоты, дорогая, из пустоты. Не было никого, кто бы шепнул мне эти утешающие слова. Долго еще не было.

Через много лет, когда после очередного обморока от нестерпимой головной боли прямо на улице, я все-таки вынуждена была обратиться к врачу, и рентгеновский снимок показал застарелую травму шейных позвонков, на вопрос врача, не было ли каких-нибудь травм в детстве, в первое мгновение я честно ответила: «Нет».

― Какие глупости, ― подтвердила тогда мое «нет», уже не молодая, но все такая же стойкая и уверенная в своей правоте, моя мать. ― Когда это тебя вешали, что ты выдумываешь.

Да, я так наглухо запретила себе видеть и знать, что не только не видела и не знала, но и очень долго не помнила, что когда-то я «видела» и «знала».

Нет, не правда, все-таки однажды это случилось, случилось, то, что оказалось сильнее всех внутренних запретов и на время сломало крепостные стены и засыпало рвы, которыми я так старательно отгораживала себя от всего остального мира, оставив там, за стенами, среди людей лишь то, что их всех вполне устраивало. А может, я все-таки, ошибалась, и стены не были так уж высоки, и где-то оставались щелочки и этот запах чужого, который так хорошо чувствует стая, просачивался? И держал на расстоянии? Молода была, не опытна. И одна.

Меня не любили в студенческой тусовке так же, как не любили во дворе, когда-нибудь, потом я все-таки разберусь, что же это было такое. А может и разбираться не надо? Может, я давно все знаю? Сказано же, стая чует чужого. Просто я еще и сама не знала, что чужая, а они уже чувствовали безошибочным инстинктом толпы. А мне хотелось быть в компании, мне хотелось флиртов и романов. И глупостей, которые я понаделала, движимая этим желанием, хватит на историю не одной «хорошей девочки». Да и глупости-то были именно такие, которые совершают именно «хорошие девочки». Я не была частью той компании, которая мне особенно нравилась, и в которой мне так хотелось быть своей, но я толклась среди них. Иногда я с кем-то сходилась ближе, мне казалось: вот оно, наконец-то у меня есть подруга, наконец, ― у меня есть поклонник и я бросалась навстречу с душой на распашку. Тут-то все обычно и кончалось. Я даже не стану спрашивать, чтобы сказал Фрейд, я просто знаю, что бы он сказал. Но я также знаю, что я бы с ним не согласилась. Ни тогда, ни, тем более, сейчас.

Яков был в этой компании тем, кого в психологии малых групп называют «звездой». Он не был лидером, он не выдвигал идей, он не собирал вокруг себя народ. Любительская радиостанция при университете, в которой он дневал и ночевал, была своеобразным клубом для избранных. И бросить утром в курилке: «Я сегодня совершенно не готова к семинару. Вчера у Якова, ― его никто никогда не называл иначе, ― в «башне» так засиделись», ― было равнозначно тому, чтобы в наше время сообщить о ночи, проведенной в самом фешенебельном ночном клубе на закрытом мероприятии. Причем хвастались этим как девушки, так и молодые люди. Я попала в «башню» к Якову совершенно случайно. Меня прихватила с собой Люська.

Да, да все та же Люська, с которой мы учились в одной школе, а теперь в одной группе в институте. Она и здесь была центром, лидером и практически непререкаемым авторитетом. И, конечно, же, первой красавицей. Если бы во времена нашей юности слово «модель» означало не модель самолета, корабля или какой-нибудь машины, а уже приобрело то единственное содержание, которое при этом слове всплывает у всех теперь, то я бы с уверенностью сказала: Люська ― модель. По ней плакали бы самые известные подиумы мира. Высоченная, худющая, как говорили тогда, стройная, сказали бы сейчас, не нуждающаяся для этого ни в каких диетах, уверенная в своей неотразимости, и по настоящему, почти невозможно рыжая. Это были не волосы ― это была грива, от попыток причесать которую отказывались парикмахеры и даже почти армейский порядок, заведенный в школе, где мы с ней учились, отступил перед невозможностью заставить это чудо природы укладываться в аккуратную школьную прическу для «порядочных девочек». Никогда в жизни больше я не видела таких волос.

Любимым занятием мальчишек было смять большой ком медной проволоки и, неожиданно подкравшись, сунуть Люське этот ком под нос с криками: «А мы тебя постригли». И даже, когда эта шутка повторялась в сотый раз, Люська мгновенно покрывалась мертвенной бледностью и в панике хваталась за кое-как собранные и перевязанные лентой огненные кудри. Закрученная в спираль смятая медная проволока, действительно ни цветом, ни видом совершенно не отличалась от Люськиных волос.

Вот эта самая Люська и привела меня однажды в «башню». Зачем я ей тогда понадобилась? Наша, так называемая, дружба сильно смахивала на отношения светской львицы и навязанной ей провинциальной родственницы, она была тяжела для обеих, но при всех сложностях и напряжении ни она, ни тем более я, никогда не переходили ту черту, за которой все бы закончилось бесповоротно. Иногда мы почти всерьез говорили, что родство наше ― кровное.

Итак, она привела меня в «башню». И, как обычно, сразу про меня забыла. Ей богу, радиорубка ― это было покруче, чем интернет-клуб. Аппаратура была, конечно, практически вся самодельная, но это и была самая крутизна. Пространство, не смотря на постоянную тусовку, было совершенно необыкновенным ― открытое в мир. У Якова было очень много друзей в самых экзотических странах мира, он обменивался с ними сообщениями, вся башня была обвешана такими специальными открытками, которые радиолюбители пересылали друг другу, в подтверждение общения. Но самое главное, они общались, они разговаривали друг с другом. Это было совершенно необыкновенно.

Народ уходил, приходил, обсуждал какие-то свои дела. Места там, оказывается, было совсем немного, и я поняла, что большинство из тех, кто гордился своей допущенностью в это престижное место, если и бывали здесь, то редко и не долго. Яков практически не принимал участия во всеобщем трепе, хотя каждый считал нужным по любому поводу обратиться к нему за поддержкой или привлечь его на свою сторону. Он был длинный, худой, черноволосый, черноглазый и обаятельный.

Это время, когда все вдруг срочно поделились на физиков и лириков, на философов и деятелей. Грубая реальность ядерного оружия была еще свежа и потрясла человечество. Все знали, что человек смертен, но только циник Воланд спокойно напоминал, что человек внезапно смертен. С появлением сверхоружия двадцатого века это ощущение обострилось у многих. В стране, где мы тогда жили, большинство никогда не говорило о Боге, и уповало на рациональное познание мира, на то, что вот сейчас эти умные и высоколобые все поймут, все разъяснят, и мир опять перестанет быть таким угрожающим и страшным. Спор между физиками и лириками, вечный спор смысла и бытия, стремления все познать и переживания того, что далеко не все предназначено для понимания.