Эми больше не приезжала. Я не ждала от нее поздравлений с окончанием школы или подарков, хотя она по-прежнему присылала мне на день рождения открытки – обычно с такими отвратительными девчачьими рисунками, что меня от них тошнило. Эми всегда перегибала палку, потому что в двенадцать я сказала ей, что я феминистка, и она обвинила папу в том, что он промыл мне мозги и я теперь наполовину мальчик. Полный бред. Я не мальчик и не полумальчик, я все еще я. Мне просто хочется, чтобы, если тетя Эми вдруг оторвет свой зад от дивана и найдет работу, ей платили столько же, сколько мужчинам. Почему никто не понимает, что такое феминизм? Папа не промывал мне мозги, я просто знаю, что это значит. И, судя по нашей школе, я в меньшинстве. Однажды Элли сказала мне, что пора феминизма прошла.
– Что значит – прошла? – возмутилась я.
– То и значит. Феминизм – это какие-то семидесятые. Прошлый век.
Я оглядела ее с головы до ног:
– А коммуны хиппи – это современно? Серьезно?
– Ты понимаешь, о чем я, – ответила Элли. – Феминизм изжил себя. Мы получили то, за что боролись. Нам не нужно больше протестовать.
Я прекрасно помню, что ей тогда ответила.
– Ты тупеешь на своем домашнем обучении, – сказала я тогда.
Но дело было не в домашнем обучении. На самом деле, так же, как она, считает большинство.
========== Пустая пленка ==========
Я делала фотографии для выпускного альбома не так давно. Меня попросили помочь в середине этого учебного года. Мисс Ингрэм, консультант по выпускному альбому, сказала, что у меня должно быть хорошее чутье фотографа. Она не объясняла, почему так решила. Она не говорила, что я могла унаследовать свое чутье от Дарлы-которая-больше-ничего-не-почувствует.
– Джона Рисла исключили, – вот все, что сказала мисс Ингрэм.
– Я слышала. – Он постоянно списывал. Рано или поздно это должно было случиться.
– Не хочешь побыть нашим фотографом до конца года?
– Могу, – ответила я. – Но чур я не в клубе.
– Но… я… – запнулась мисс Ингрэм.
– Я хочу просто снимать, и все. Никакого клуба.
– Ладно, – решила она. – Спасибо.
Папа купил мне камеру – цифровую. Чтобы заглушить стыд от того, что я работаю с цифровой камерой, я старалась снимать каждый кадр по зонной системе. Это было вполне реально. Хотя зонную систему придумали два парня, которые жили в сороковых, сами готовили себе эмульсию и наносили ее на куски стекла размером двадцать дюймов на двадцать четыре, ее можно было использовать с любым оборудованием. Надо было только измерять количество света.
Никто из моих ровесников даже не пытался настраивать камеру, а я откопала старый ручной экспонометр Дарлы. Он показывал, к какой зоне относится каждая часть кадра. Все яркое – пена на водопаде, солнечные зайчики, белые медведи – обозначалось большими числами, все тени, ямы, темная спокойная вода, мальки под водой – маленькими. Нужно было повернуть камеру под нужным углом, чтобы угадать с количеством света. Нужно было найти и замерить самые темные и самые светлые части кадра. Потом нужно было вручную настроить выдержку или поменять число диафрагмы так, чтобы на пленку – или в микрочип, если камера цифровая – попало точно нужное количество света. Нельзя было засвечивать яркие части кадра, а в тени нужно было показать как можно больше – найти самые темные зоны и сделать их на три зоны светлее. Таким образом черная безжизненная нулевая зона становилась третьей. Мне кажется, в жизни большинство постоянно занимается тем же самым. Женщину, которая сунула голову в духовку, называют «несчастной» или «отчаявшейся». А осиротевшую семью называют «скорбящей», говорят, что они «держатся» или «мужественно переносят утрату».
Для зонной системы очень важны детали, а если снять нулевую зону как нулевую, никаких деталей там уже не появится. Только абсолютная чернота. На негативе не останется эмульсии, только пустая пленка. Дарла тоже была для меня пустой пленкой.
– Да ладно, Кексик, не так все плохо, – сказал бы папа. Интересно, говорил ли он это маме в день буквы «н»? Не сбился ли у него экспонометр? Не показывает ли он тройку вместо нуля? Или папа специально ошибается в показаниях? Все возможно.
Папа жил отшельником и выходил из дома только в магазин – обычно между двумя и четырьмя часами какого-нибудь рабочего утра. Кажется, он совсем перестал думать о картинах. Теперь он просто целый день сидел на диване, говорил по телефону и работал на ноутбуке. Он зарабатывал тем, что помогал людям разбираться с компьютерами. Я всегда надеялась, что в глубине души он вынашивает серию картин с домашними газовыми плитами в духе немецкого экспрессионизма и однажды она увидит свет…
После школы в среду – последний учебный день перед выпуском – я зашла к Элли с камерой, чтобы показать ей снимки одноклассников, которые весь день позировали мне, будто знаменитые актеры. Еще переходя дорогу, я заметила, что в коммуне никого не видать: странно, потому что там жило очень много народу. Три семьи жили в сарае, две – в старой охотничьей хижине на заднем дворе, еще две – в уродливом синем сборном доме и еще по семье – в трех или четырех фургончиках. Конечно, лучшее жилье – старая фермерская усадьба – досталось Жасмин с Элли и Эдом Хеффнером – отцом Элли; я редко его видела, потому что он был отшельником. Элли называла его застенчивым. В те несколько раз, что я его встречала, мне показалось, что он просто чем-то недоволен. Не знаю, чем тут можно быть недовольным. Папа рассказывал, что никто из них не работает. Вся коммуна жила дарами земли и сводила концы с концами безо всякой работы – по мне так рай земной. Папа сказал, что они нонконсьюмеристы; я спросила, что это значит, и он ответил, что они ничего не покупают.
Найдя Элли, я сразу поняла, что с ней что-то не так, и спросила, что случилось. Она ответила, что все нормально, и я не настаивала, потому что у меня не было настроения за нее беспокоиться. На ней была хипповская рубашка, и она расстегнула пуговицы ровно до границ приличий. Совсем как Жасмин. Может, и рубашка принадлежала Жасмин. Жасмин вполне могла предложить дочери расстегнуть рубашку настолько сильно, не уставая повторять: «Начнешь слишком рано – пожалеешь».
Элли еще не закончила учебу и не могла вместе со мной отпраздновать самый-самый последний школьный день, но я показала ей фотографии.
– Кто это? – спросила она, указывая на высокого парня из джазовой группы.
– Трэвис… как его? Джонсон? Да, Трэвис Джонсон.
– Черт, ну он и вымахал.
– А вот и Морган, – показала я на нашу давнюю соседку по автобусу.
– Ого, панк-рокершей заделалась! Кто бы знал?
– Сама в шоке. – Когда-то Морган была гиком, а потом открыла для себя Джоуи Рамона.
– А это Дэнни? – спросила Элли. В Дэнни она была тайно влюблена в восьмом классе. На фотографии он стоял в обнимку со своей девушкой, и та целовала его в щеку.
– Он.
– Он уже не такой милый, как раньше.
– Да, с восьмого класса многое изменилось.
– Значит, сегодня был твой последний учебный день? – спросила Элли.
– Ага.
– Почему ты не празднуешь это событие в «Макдональдсе» или каком-нибудь ресторане? Ну, знаешь… нормальные выпускники так делают.
Команда выпускного альбома звала меня поесть с ними, но я хотела в последний раз вернуться домой на школьном автобусе. (Когда все, кроме меня и парня по имени Джефф, вышли, я сняла автобус изнутри. Снимок назывался «Пустой автобус».)