Бессмертие повергало их в ничтожество, все были равны перед его лицом. Но с тех пор как они оказались во власти смертоносной булавки, выяснилось, что разящему ее жалу одни сопротивляются упорнее, чем другие, ибо одни были защищены заплатами, а другие гибли в расцвете лет, в первом же сражении, – вот каким образом случилось, что индивидуум выделился из массы, обрел свою историю, перестал быть просто одним из многих. Их имена были вымышленными, некоторые мы почерпнули из «Арауканы» Эрсильи, которую читали тогда для поднятия воинского духа; оттуда пришел Кайугуан, давший имя кайугуанцам, Кауполикан, Лаутаро и другие. Был там и Атилла, великан, – на него пошел самый большой лист бумаги.
Я знал их всех поименно, гордился ими. Никогда не забуду славнейшего Лункеквига – это имя ничего не значило, я придумал его сам, и своим «нк» и «кв» оно казалось мне варварским и пышным. Он был буквально изрешечен булавками и весь обшит заплатами, но в конце концов умер, бедняга, какая жалость! Это была одна из самых больших моих утрат.
Смерть была уже упорядочена, оставалось упорядочить рождение, потому что, согласитесь, рождаться на свет такими чудами-юдами без отца-матери – нелепый пережиток. Тогда мы решили, что не годится петушку быть одному, и замыслили дать ему спутницу, достойную его.
Вместо того чтобы опускать птичке клюв вниз, подняли его вверх, как это делают утки, – вот и готова самка. И с тех пор, сделав птичку, мы загибали ей клюв внутрь и в таком виде помещали ее между складками самки, которую затем двигали взад-вперед, пока наконец вложенная птичка не вываливалась – то есть рождалась.
И появились супружеские пары и запись актов гражданского состояния, узаконивающая их любовные отношения, разумеется целомудреннейшие, потому что других родителей, кроме нас, не было; все совершалось нашими руками и по нашей милости, а тот, кто ходил в отцах, нужен был лишь как повод новому петушку зваться «имярек, сын имяреков». И чтобы соединиться с возлюбленной либо чтобы склонить девицу к любви, вошло в обычай умыкать их.
Что-то было утрачено безвозвратно; это были проблески, предвещающие вторжение новых идей, зарю новой жизни, которая повергнет в упадок простой и наивный мир бумажных птичек.
Бедняги были уже неспособны воплощать мои идеи; любовь, созидающая общества, разрушает их.
III
Но разве устану я перечислять бессчетные богатства этого мира? Там были свои законы, нерушимые, как заповеди, торжественно провозглашенные и оттиснутые греческими буквами на крышке коробки, в которой хранились петушки.
Кроме двух соперничающих народов, должно было быть нашествие варваров, без которого мы не представляли себе истории, ими стали кайугуанцы, как раз известные своим варварством; одержав победу, они цивилизовались.
Мы читали тогда Жюль Верна и Майн Рида, а так как мир без животных скучен, понаделали из картона зверей необыкновенной формы: одни были с булавочными рогами, другие – с бусинкой фальшивого жемчуга на конце нитки, служившей хвостом, у третьих грудь была защищена пластырем – и все это для того, чтобы наши птички не ожидали булавок, жемчужин, пластыря и прочих предметов первой необходимости от щедрот Божиих, а сами добывали их на охоте, рискуя жизнью.
Устраивались охоты, которые происходили позади стола. Звери защищались, нанося удары булавочными рогами.
Но охотились не все, у некоторых были деньги, и они могли покупать продукты охоты; для этого существовали монеты, которые мы копировали с настоящих, перетирая карандашом обе стороны и склеивая их облаткой, были в ходу и банковские билеты… Чего только там не было!
Я поехал на лето в Олабеагу и повез с собой вооруженную до зубов экспедицию.
Там, в глуши сада, основали они свою колонию: глинобитные хижины, обнесенные изгородью, под навесом, увитым виноградными лозами. Как было здорово, когда лил дождь и потоки жидкой грязи размывали хижины! Я полагал тогда, что самое привлекательное в морских путешествиях – кораблекрушения; ведь так заманчивы кораблекрушения у Жюль Верна! Жаль, что в саду не было необитаемого острова и петушки не могли погибнуть от голода и цинги. Сильный ливень смыл их почти всех – таков был печальный конец олабеагской колонии.
Жизнь моих птичек становилась все более утонченной, в ней появились черты византийской ущербности, и настал день, когда, несмотря ни на что, они стали уже неспособны воспринимать новые идеи, и тогда я с сожалением оставил их.
Что стало потом с их заброшенными воинствами, детской моей страстью? Куда делись все эти послушные и терпеливые герои, игрушки в руках высших сил?