Расскажите, кто такой цензор. Как кто? Угрюмый сторож муз, докучный евнух, варвар, глупец и трус; ведь нормальный человек не будет вымарывать у других то, что написал бы и сам. По ту сторону баррикад тоже не обольщаются: “Цензор считается, — пишет Никитенко в 1834-м, — естественным врагом писателей — в сущности, это и не ошибка”. И вот, отсюда летят насмешки, оттуда — увесистые меры административного произвола, но в этой битве поначалу больше смеха, чем слез, — и далеко впереди времена, когда чернила будут проливать с такой же болью, как кровь. Разве это битва — так, милые домашние распри, кто кого загрызет, — а впрочем, цензор имярек — добрый малый, его можно уговорить. (Некрасов впоследствии уговаривает так: на свои обеды не всегда зовет ближайших сотрудников, за исключением соредактора Салтыкова-Щедрина, но зато его гостями часто бывают клубные приятели и влиятельные цензоры).
Знаменитые примечания Красовского на “Стансы к Элизе” Олина (мелкой букашки из пушкинского собрания насекомых) в 1820-х, как и сейчас, вызывали жизнерадостный гогот (разве что автор переживал, оправдывался и писал свои примечания к примечаниям цензора). Судите сами по лучшим образцам:
Олин: Улыбку уст твоих небесную ловить.
Красовский: Слишком сильно сказано: женщина недостойна того, чтоб улыбку ее называть небесною.
Олин: Что в мненье мне людей? Один твой нежный взгляд
Дороже для меня вниманья всей вселенной.
Красовский: Сильно сказано; к тому же во вселенной есть и цари, и законные власти, вниманием которых дорожить должно.
Олин: О, как бы я желал всю жизнь тебе отдать!
Красовский: Что же останется Богу?
Олин: И поняла, чего душа моя искала.
Красовский: Надобно объяснить, чего именно, ибо здесь дело идет о душе.
Да; но это был отдельно взятый дурак, штучной работы. (Кстати, следуя парагрáфу закона, сам ничего не исправлял, а только указывал, где исправить… да и мнение о женщинах симпатичное…) В таких вопиющих случаях Главное управление цензуры или сам министр вступались за литераторов, обиженных низшими инстанциями. В 1830-х гогот постепенно стих; все переменилось; в низости первые порою опережали последних. Оказалось, что и цензор — человек, безответный зачастую человек, — которого можно облаять или посадить на гауптвахту. (Об этом Щедрин потом напишет: “Я не говорю, чтобы цензора были люди жестокие, но они сами постоянно находились как бы на скамье подсудимых”.) Все боялись, на страх наслаивались личные амбиции — потому что пусть цензор и оказывался всегда крайним, но некоторая власть — хотя бы потребовать, чтобы гоголевское “Утро чиновника” было переименовано в “Утро делового человека” — у него была… и, может быть, именно забитые, задерганные, всеми презираемые люди умеют использовать свою скудную долю власти особенно прихотливо.
Литераторы же, эти несчастные, оплаканные Булгариным парии, вполне оправдали позднейшую сентенцию Раскольникова: “Подлец человек, ко всему привыкает”. Что видно из такого, допустим, анекдота конца 40-х: идет по улице П. В. Анненков, навстречу ему Мельгунов — “против обыкновения, быстро шагающий с озабоченным видом”. Куда вы, дескать, так спешите, Николай Александрович? “Бегу к Краевскому. Я пишу для него роман и хочу попросить его съездить к цензору и спросить, как лучше в цензурном отношении: чтобы мой герой утопился или чтобы он сделался счастлив? Для меня это безразлично”.
А зато кто помнит эти романы Мельгунова? Да мало ли кто чего не помнит! Кроме гениальных портретов на стене школьного класса, есть и была литературная жизнь — жизнь, конечно, зацепится всюду, как растительность, но в суровом климате крепкие деревья заматереют, а нежные цветочки увянут — и ростки пальм тоже. Мы лишились эссеистики, юмористического романа, приключенческого романа, лабораторных опытов в стихах и прозе — всех жанров и дарований, которым нужны покой, участие, чувство защищенности, ниша безвредного чудака. И все это сделало цензурное ведомство? Э… нет, наверное. Тогда кто? Мы не знаем, кто спровоцировал ситуацию, в которой писатель, желая также быть порядочным человеком, принуждал себя заниматься Вопросами — соответствовало такое занятие природе его таланта или нет. Мы уверены в одном: развращать и без того нетвердую публику совокупными усилиями цензуры и вострящих свои намеки литераторов — невелика честь. И герою этого романа, бесспорно, следовало утопиться.
Интересно, а что присоветовал Мельгунову цензор? Не знаем и знать не хотим. По смешному идешь, как по песку: ноги вязнут.
А просили-то, в сущности, ерунды: вместо дурака — цензора-гражданина с прямым и просвещенным умом; пусть будет блюститель тишины, приличия и нравов — не заграждает путь полезной истине и невинной, довольной глупости… мы же обязуемся держать в уме главное: что нужно Лондону, то рано для Москвы. (Идеальный цензор являлся в видениях не только пушкинской музе. Вот Булгарин: “Цензора должны быть люди почтенные, образованные, надобно непременно, чтобы писатель имел уважение к цензору”; далее автор записки “О цензуре и коммунисме в России” переходит на отчаянные личности. А вот взгляд изнутри: “Надо соединить три несоединимые вещи: удовлетворить требованию правительства, требованиям писателей и требованиям собственного внутреннего чувства” (Никитенко).)