Хорошо, очень интересно. Так что там с цензурой? Понятно; вам нужны факты, а теоретизировать вы предпочитаете самостоятельно. Мы не против; начнем еще раз. История цензуры.
Ее можно рассказать как собрание анекдотов (зри А. Скабичевского). А можно — как мартиролог (зри А. Блюма). В любой энциклопедии есть сведения об индексах запрещенных книг, папских эдиктах, королевских указах, английских “законах о пасквилях” и николаевском цензурном уставе. Еще в энциклопедиях есть разные акценты. Вот “Британника”, например, пишет, что “история цензуры, по счастью, есть также история свободы и терпимости”. Ах, какая серьезная, обстоятельная статья в “Британнике” — там даже порнография идет отдельной строкой. А БСЭ 1957 года признает, что цензура есть и в СССР. Но она “носит совершенно иной характер, чем в буржуазных государствах”, и ее деятельность направлена на “предотвращение публикаций материалов, которые могут нанести ущерб интересам трудящихся”. А что может нанести ущерб интересам трудящихся? Все что угодно — сколько трудящихся, столько и интересов, при отсутствии одного объединяющего. О главном, конечно, сказано еще в ленинском декрете 1918 года “О революционном трибунале печати”: “…к преступлениям и проступкам против народа путем использования печати относятся всякие сообщения ложных или извращенных сведений о явлениях общественной жизни”, — но разве это советская власть придумала, что наиболее велик и ужасен ущерб, наносимый свободной мыслью? Из века в век пастухам (а они и не пастухи, им просто достались разыгранные в орлянку шмотки, кнутики-ножики) мнится, что от “думай как хочешь” полшага до “живи как думаешь”. Но это не так. Свободная мысль не всегда влечет за собой свободное слово — слова нечасто впрягаются в повозку дела, — а даже если допустить, что слово порою и есть дело, самая мощная болтовня выветривается на сквозняках времени, счет которого идет на дни. Скажем, в масштабе патриархальности проще и выгоднее покарать, нежели предотвращать: снабдить Сократа не поначалу лицензией, а в итоге цикутой. Свободное слово очень легко привязать к тому, кто его произнес, и обоих приколотить к какому-нибудь кресту, всем на радость. Да, но последствия! Э, мало ли какие последствия явятся через тысячу лет. Патриархальность думает о прошлом, а не о грядущих тысячелетиях; на ее веку последствий определенно не будет, и ладно. Поэтому настоящая история цензуры начинается с возникновением книгопечатания, которое все осложнило, как менингит после свинки.
Книгопечатание — это не только бóльшая доступность, бóльшая безнаказанность, бóльшая и притом анонимная власть над умами, это власть над техническим прогрессом, то есть над будущим. (Так и началось Новое время: когда оказалось, что будущее будет, и многим оно стало небезразлично.) Книга долговечнее, бесстрашнее, убедительнее и неуязвимее человека, ее голос громче человеческого — в XV и XVI веках он еще не пришел, конечно, в каждый дом, как теперь телевизор, но уже догадался о своей потенциальной вездесущности, и, кроме того, изменился его тембр: рукопись перенимает интонации читающего, печатный текст навязывает свои. Напечатанное еретическое сочинение не просто мысли еретика, но сама ересь. Тот, кто с ней борется, вынужден бороться не с одним опасным человеком, тело которого так хрупко, а с жилистой и живучей метафизикой, с силой нематериальной, легко сбрасывающей и меняющей свои многочисленные бумажные тела.
Сперва власти (прежде всего — церковные, чутко отреагировавшие на несанкционированное появление Святого Духа) пробуют искоренять зло по старинке: уничтожать авторов, издателей — короче говоря, посредников. Пробуют уничтожать книги. Попробовали — что было наиболее разумным — уничтожить само книгопечатание, но здесь не заладилось: то ли по случайности, то ли прогресс действительно не затолкнешь туда, откуда он вылез, то ли Святой Дух поизобретательнее своих наместников. И вот книги жгут, авторов жгут, а дело не делается. Суровость законов о печати — на выбор костер, позорный столб, клеймение, галеры, утрата ушей и всего такого — некоторых не отпугивает; даже в виду бодрящих примеров некоторые охотно жертвуют ушами, честью, жизнью — не сморгнув, обустраиваются в застенках инквизиции. В 1546-м в просвещенном Париже сожгли Этьена Доле, а в 1757-м — двести лет как-никак на то, чтобы образумиться, — французскому королю приходится опять вводить указом отмененную было смертную казнь за сочинения, “содержащие нападки на религию, склоняющие к возбуждению умов или колеблющие спокойствие государства”. Мир еще велик: можно тиснуть книжонку и пуститься в бега; можно цинично опустить одного государя и приютиться при дворе другого, враждебного первому; можно играть в игры Аретино… Техника совершенствуется, грамотность возрастает, спрос и предложение словно наперегонки ломятся в приоткрытую дверь, короли и папы предаются раздумью. Поскольку дребедень эта затягивается, по-видимому, надолго, наносить ответный удар нужно с соразмерной обстоятельностью. Делать на века. Основательно. А что может быть на века, как не бюрократия? Что основательнее административного произвола?