Никто и никогда не имел возможности заглянуть за изменчивые декорации исторической драмы, участником которой он является, и обратить, наконец, внимание на пустой задник, поскольку никакого особого фона у этой драмы попросту не существует; ни один раб, ни один господин не смог бы подвергнуть сомнению совершеннейшую очевидность — институт рабства. Все, чего хотели рабы, или по крайней мере большая их часть (поскольку зачастую лучше было состоять у кого–то в услужении, чем быть свободным и умирать от голода), — это освободиться от рабства и стать вольноотпущенниками. Да и сами господа полагали, что освобождение рабов — благо. «Друзья мои, — заявляет Тримальхион, изрядно выпив, — рабы — тоже люди, они вскормлены тем же молоком, что и мы, хотя и обделены судьбой, и все–таки они должны попробовать на вкус глоток свободы, пока не поздно (однако, говоря об этом, не будем испытывать судьбу — я хотел бы остаться живым); короче говоря, я освобождаю всех в своем завещании». Господин, произнося подобный текст и поступая соответствующим образом, мог гордиться собой; никоим образом не отвергая сам институт рабства, он преследовал иную цель — поддержать отцовский авторитет среди своих больших детей. Хозяин, любящий своих рабов, будет одержим идеей их освободить, поскольку именно этого они и желают больше всего. Сказанное вовсе не означает, что, на его взгляд, рабство несправедливо, скорее, он считает его злым роком для своих рабов и не демонстрирует ничего кроме желания стать хорошим господином.
Важно отметить, что освобождение рабов есть добродетель, но никак не обязанность. Царь, приговоривший преступника к смерти, имеет право его помиловать и при этом будет признан восхитительно великодушным. Но помилование ничем не мотивировано, и царь останется в своем праве, если никого не помилует. Удовольствие, которое получает господин, освобождая своих рабов, только подтверждает его полное право не делать этого. Он властвует с любовью, но любовь закона не ведает. Подчиненный не имеет права ждать милости как чего–то должного. Образ отца двойственен изначально: отец наказывает, отец же и прощает; и поскольку прощение — это не обязанность, раб не вправе сам добиваться для себя прощения: просить за раба может только третье лицо, человек, так же как и господин, рожденный свободным. Этот человек будет достоин всяческого уважения, убедив господина сменить гнев на милость и тем самым возвысив авторитет всех хозяев в глазах всех рабов.
Два образа господина
Свободный человек просит господина простить одного из принадлежащих тому рабов. Таков типичный эпизод из римской жизни, его с видимым удовольствием рисуют писатели, его фиксируют даже Дигесты[10]: сквозь это внимание к частному эпизоду можно явственно ощутить, что странный привкус этого действия дает ключ к разгадке природы власти рабовладельца. Овидий советует умелому любовнику, как добиться расположения женщины, которую он страстно желает: нужно играть при ней роль сладкого тетушкиного пирога, чередуя ее с образом справедливого, но строгого отца: «Постарайся, чтобы возлюбленная всегда просила тебя о том, что ты прекрасно мог бы сделать и сам, без ее просьбы; ты пообещал освободить одного из своих слуг? Сделай так, чтобы он уговорил твою возлюбленную ходатайствовать за него перед тобой. Ты прощаешь своего раба и избавляешь его от наказания? Пусть она добивается от тебя того, что ты сделал бы в любом случае». Римское право не считало беглым раба, который сбежал, чтобы просить друга своего господина похлопотать за него перед хозяином. А это значит, что превыше жестокости каждого отдельного господина витала всеобщая благосклонность всех господ — как класса. Поскольку вопрос о милосердии рассматривался только среди равных, раб, который решился бы просить за себя сам, выглядел бы наглецом, осмелившимся выбирать за господина, какой из двух образов тот собирается принять в данный момент.