Не буду останавливаться на других типах магических напитков, которые использовали для возбуждения желания (менструальная кровь, мужская сперма или моча обоих полов). Принцип их действия был аналогичным: получить контроль над жизненными силами при помощи всего того, что выделяется живым существом. Приручить сакральное, приоткрыть покров, из–за которого сочится его опасное для смертного человека сияние — таков, в конечном счете, главный секрет этих прорицателей, колдунов и ведьм, которые отправлялись по ночам в священные леса (nimidas, nemeton), этих толп верующих, которые собирались, чтобы праздничными трапезами и ритуальными танцами добиться плодовитости и процветания, изгнать или вызвать мертвых.
Рождение внутреннего сознания
Что нужно было сделать, чтобы традиционные языческие представления о сакральном заменить в умах понятием таинства? Как христианизировать верования, которые были недосягаемы, поскольку целиком и полностью принадлежали сфере домашней и интимной? Одним словом, как почувствовать Бога в самом своем сердце, если прежде божественная сила воспринималась как внешняя? Создание новых священных пространств, базилик и часовен, развитие культов святых, крестные ходы и торжественные богослужения способствовали распространению веры публичной. Мы уже имели, в частности, возможность разобраться в причинах того, что культ мертвых стал публичным. Но чтобы «приватизировать» или интериоризировать веру, было только два пути: либо приписать «неправильную» сакральность Сатане, либо изменить «правильную» сакральность в христианском духе. Мы уже видели, как христианское воображение включило дьявола в свои представления о потустороннем мире. Включен он был также и в повседневную жизнь. Культ идолов рассматривался как сатанинское проявление: сам идол и есть демон. Кроме того, зелья, колдовство, sortes sanctorum, и магия вообще преподносились как дьявольские порождения. Церковные соборы в Агде (506) и Орлеане (511) осудили прорицателей и гадалок, «одержимых дьяволом». Представляемые как наваждения, эти бестелесные существа, обретавшие реальное бытие в облике льва или змея, то есть, собственно, демоны, стали олицетворять собой темные силы космоса, которые внушали страх древним язычникам. Противнику следовало дать имя, и это уже меняло соотношение сил. Способный на всяческие перевоплощения (мы наблюдали, как в храмах его изгоняли Из тел одержимых), по словам Григория Турского, он мог «осквернить епископский трон, восседая на нем, в насмешку одетый в женское платье». Кроме того, он нападает на слабых: «Женщины, робкие существа, должны всегда его опасаться». Он присваивает свойственные человеку дурные чувства — коварство, зависть — и превращается во внутреннего врага Страх перед дьяволом становится новым именованием страха перед злыми силами мира, а чтобы их нейтрализовать, нужны были близость и мощь того покровительства, которое могли дать святые. Угрожающая безграничность необузданной при, роды уступала место противостоянию двух сторон, борьбе а не договорным отношениям с неотъемлемыми от таковых хитросплетениями обходных путей.
Между тем нам недостает свидетельств об эволюции внутреннего восприятия дьявола, поскольку автобиография, произведение нового типа, начало которому было положено «Исповедью» Блаженного Августина, — есть литературный жанр, в VII столетии основательна забытый. К ней обращаются вновь значительно позже, в XII веке, Рауль Глабер и, особенно, Гиберт Ножанский. Если, для того чтобы проследить процесс интериоризации религиозного чувства, мы обращаемся к житиям святых, то сталкиваемся с теми же препятствиями, обнаруживая лишь косвенные свидетельства случаев одержимости. Напротив, примеры христианизации языческого поведения многочисленны. В сборниках чудес значительный процент всех сюжетов (иногда до 26 процентов) касается несчастных случаев, болезней, в частности параличей, которые поражают мужчин и женщин, зачастую высокопоставленных, из–за того, что они нарушили наказ святого, проявили скептическое отношение к нему или же утаили от него какой–то проступок. Эти «чудеса» наказания обнаруживают у пострадавших скрытое чувство вины. Особенно это заметно, когда речь идет о каролингских храмах на севере Франции. В меровингскую эпоху такого рода феномены встречаются реже, и если наказание настигает грешника, то исходит оно не от святого — святой только исцеляет, а не наказывает. Есть существенная разница между этими двумя важнейшими моментами христианизации: люди как бы переходили от представления о существовании внешнего источника своих бед к представлению о собственной внутренней ответственности.
Чтобы лучше понять феномен столь значимый, как процесс возникновения внутреннего сознания, обратимся к эволюции таинств — в их отношении к человеку. Как уже было показано, к началу каролингской эпохи крещение стало таинством, ориентированным главным образом на детей — естественно, за исключением территорий, еще только подлежавших христианизации. При этом погружение в воду было заменено окроплением. Крестильная вода как символ перехода от смерти к воскресению занимает место воды как источника жизни. Отныне крещение воспринимается как освобождение от греха, вхождение в церковь, в общину, в христианский мир — и как обещание спасения. В некотором смысле крещение означало автоматическое и почти магическое причащение ко всему вышеперечисленному, и это представление легло в основу насильственного, несмотря на протесты Алкуина, крещения саксов Карлом Великим. Им же объясняется и то обстоятельство, что крестные отцы и крестные матери отныне были связаны, как кум и кума, настоящим духовным родством, которое становилось каноническим препятствием для брака между ними. После Римского церковного собора 721 года нарушители этого установления приговаривались к покаянию в течение срока, длившегося от семи и до пятнадцати лет, и должны были быть разлучены. По мысли каролингских Церковнослужителей, подобный брак, видимо, следовало квалифицировать как самый настоящий инцест. Действительно, крестный отец и крестная мать были из того же рода, что и ребенок. Это позволяло настаивать на том, что в результате процедуры крещения человек рождается заново. Но в то же самое время это должно было побуждать духовных отца и Мать стать реальными отцом и матерью, тем более что приемное отцовство вызывало очень сильные чувства; а ввиду многочисленных в ту эпоху смертей, крестные родители часто становились опекунами осиротевшего крестника. С развитием практики крещения детей союзы между крестными должны были стать обычным явлением, а само таинство рассматривалось как средство укрепления семейного единства при помощи новых связей, продолжающих браки, вассальные отношения и т. д. Следовательно, суровость запретов имела целью остановить распространение языческой эндогамии, в соответствии с августинианским принципом, согласно которому брак является seminarium caritatis, семенем любви, прорастающим за пределами семьи. Поскольку любовь родительская, сыновняя, духовная уже существует в семье — бессмысленно и опасно ее усиливать, необходимо и полезно извлечь ее оттуда и посеять в другом месте. Таким образом, несколько искаженное представление о крещении (созданное впечатлением, что исполнение этого ритуала вело к немедленному включению только что окрещенного человека в общину) вызывало реакцию, направленную против большой семьи и против взаимного влечения, которое этот обряд мог порождать по примеру других языческих церемоний.
Евхаристия также претерпела весьма показательную трансформацию. До конца меровингской эпохи освященный хлеб во время мессы вкладывали в руку верующему. Но уже Оксерский церковный собор (561–605) потребовал, чтобы женщины, принимая тело Христа, обертывали руку полой своего платья, как будто над ними тяготело подозрение в нечистоте, вызываемой менструацией. В этом вопросе каролингская церковь пошла не так далеко, как византийская, но когда она приняла римскую литургическую реформу, Алкуин воспользовался этим, чтобы под страхом святотатства заставить принять принцип причастия в рот пресным (то есть без дрожжей) хлебом. Последнее стало причиной постоянных споров с Византийской церковью и, несомненно, воплощало еще языческую по происхождению веру в сакральность евхаристии — пищи неприкосновенной и не подверженной порче. Естественный аспект освященного хлеба, таким образом, был стерт в пользу сверхъестественного, выходящего за рамки обыденного, а отношение к Богу утрачивало часть своей чисто человеческой составляющей. Скачок, который по требованию христианства должен был совершить каждый верующий, был огромен: от богов далеких и ужасных — к Богу близкому и благому. Оно имело дело с массовым притоком германцев в церковь, и страх перед трансцендентным Богом, вероятно, был не худшим педагогическим средством для того, чтобы заставить их входить в храм с уважением.