Выбрать главу

Убежище

Несмотря на публичные декларации, Гуноны, конечно, не стали убежденными республиканцами, и заверения в обратном были данью конвенции. Никогда ранее они до такой степени не замыкались в себе или в семейном кругу — один в деревенском одиночестве в Фуркево, другой в своей комнате в Тулузе, где его скудными развлечениями были редкие визиты преданных друзей и наблюдения за количеством осадков, которыми он не мог поделиться со своими учеными собратьями. По правде говоря, он практически не выходил за пределы этого интимного пространства, смотря в окно через зрительную трубу и восклицая: «Какое жалкое существование!»

На самом деле это было двойное существование: исполнение требуемых ритуалов обеспечивало безопасность, а выживание было связано с подпольным оборотом услуг. Семейная и дружеская солидарность, преданная клиентела становятся главной системой поддержания необходимых связей. В продовольственном комитете заседает «один наш близкий знакомый», с помощью которого можно попробовать избежать мобилизации или добиться исключения из нее Жан–Матиаса под предлогом слабого зрения. Когда из этого ничего не выходит, то именно семья нанимает ему частную комнату в Руссильоне и платит за еду в трактире, облегчая молодому человеку тяготы коллективного существования в действующей армии. Семья смыкает ряды и сосредотачивает всю свою энергию на выживании. Показательным примером тут может служить обеспечение продовольствием, которое становится проблемой особенно для городов (Гуноны относят это за счет денежной инфляции, регулирования цен и конфискаций в пользу армии). Тулуза знала периоды нехватки продуктов: зимой 1793 года перед мясными лавками с шести утра начинали выстраиваться очереди, и часто вполне безрезультатно. Тулузский кузен, в силу возраста уже лишившийся зубов, всегда был обжорой и гурманом, он мечтает о жирных кусках мяса, о хорошо приготовленных бобах, о выдержанном вине, которое исчезло после того, как народ добился продажи вина в розлив и по фиксированной цене. Поэтому он брюзжит по поводу кислого (то есть молодого) вина, черного хлеба и тощей говядины. Однако ему как–то удается справляться, в основном благодаря крайне расторопному молодому слуге и посылкам из Фуркево. Вместе с фермерами, доставляющими в город припасы для распределения через продовольственный комитет, Жозеф присылает дрова и сушеные овощи, чем приводит кузена в восторг: «Благодаря тебе я вне себя от счастья». Все тщательно записывается, чтобы потом иметь возможность расплатиться. Сам он тоже не сидит сложа руки, тайно действуя через надежных друзей: как и многие, он выступает посредником в бартерных обменах, где за такие редкие товары, как табак (из лучших сортов) или шоколад, доставленный прямиком из Байонны, дают каплунов или туфли.

Нет необходимости приводить другие примеры этого двурушничества: достаточно сказать, что Гуноны, постоянно находившиеся под подозрением в силу своего происхождения, пытались уберечь себя и остатки своего состояния. Отсюда публичный конформизм и патриотический жаргон. К примеру, на объявления о событиях 9 термидора — «Ужасная новость, столь быстро покончившая с самыми известными членами Комитета общественного спасения. <…> Все пребывают в изумлении и ожидании дальнейших событий» — Гуноны реагируют ничего не значащими, но как бы республиканскими рассуждениями: «Никогда отчизна более не нуждалась во внутреннем мире и согласии, и в продолжении смертельной битвы с внешними врагами… надо твердо придерживаться курса санкюлотов». Конец Террора отнюдь не означает прекращения их тревог. Так, в августе 1797 года, в обстановке очередного политического и денежного кризиса и новой волны арестов, Жозеф Гунон писал: «Похоже, что Революция по–настоящему только начинается».

В конце концов эта стратегия публичного патриотизма и максимального удаления от общественных дел оказывается вполне действенной. Гуноны охотятся за новостями — любыми новостями — и, конечно, прислушиваются к слухам, но сами держат рот на замке, позволяя себе откровенности только в письмах, которые посылаются через проверенных людей. Как в 1794 году выразился один из знакомых им городских чиновников: «На что вы сетуете? Все бывшие дворяне под арестом, так что сидите дома!» Но это вряд ли идеальная ситуация для тех, кто, в силу положения и амбиций, мечтал о справедливых и разумных реформах и не являлся сторонником руссоистской аскезы. Самым трудным для них стало перераспределение власти и свобод, поскольку им оставался чужд идеал построения равноправного общества, требовавший от граждан беспрекословного участия и принесения себя в жертву. В этом новом раскладе взаимоотношений между человеком, обществом и государством они видели опасность уничтожения частной жизни.

Что можно сказать, подводя итог этому краткому обзору двухвекового развития? Прежде всего, происходит сдвиг. Традиционное общество, на всех своих уровнях и во всех проявлениях, не было ни единым, ни однородным. Наверху находилось привилегированное меньшинство, которое, когда забота о спасении души утратила всепоглощающий характер, было способно переосмыслить соотношение двух основных сфер человеческого существования, публичной и частной, не закрывая глаза на противоречия и сложности их повседневного взаимодействия. Для этих избранных, защищенных законами и правовыми институтами, доступ к частному существованию был залогом свободы. Но для обычных людей, особенно для массы деревенских обитателей, все было иначе: их труд и семейная жизнь предполагали строгую регламентацию, не оставлявшую простора для чего–то нового. Альтернативой был только разрыв с сообществом, уход, влекший за собой неопределенность и угрозу гибели: разве не известно, что спасение осуществляется благодаря тому, что уже есть? Поэтому они предпочитали обходить некоторые ограничения или использовать их ослабление, чтобы получать возможность испытать то чувство общности, которое приносит совместный, но необязательный труд, осуществление коллективного замысла, общность вкусов, будь то пляски, игры, охота. В обществах такого типа, умеющих распределять время и привычных к нужде, в подходящих случаях нет недостатка. Очевидным образом, такая приватная жизнь не мыслится и не осуществляется в индивидуальных терминах. Скорее ее можно различить в том, что происходит между или помимо исполнения необходимых задач, причем, как правило, на виду у всех. Это не исключает возможности интимного уединения (скажем, супругов) или тайны. Но наиболее интимные личные переживания, по–видимому, связаны с деньгами — их накоплением, сокрытием, передачей по наследству, обдумыванием их вложения и проч.

Джордж Стурт в своей книге «Перемены в деревне», исследуя систему деревенских отношений, уделял особое внимание соседству и, по сути, поставил вопрос о том, может ли частная жизнь быть свойственна традиционным обществам, где образ мысли, обряды, обмены товарами и услугами настолько ритуализованы, что индивидуальные судьбы являются слепком общего для всех существования. И тем не менее у каждого члена общества есть своя работа, обязанности, собственные привязанности. Хотя они во многом похожи и «прозрачны» друг для друга, у каждого есть свои привычные предпочтения, которые принимаются и допускаются окружающими: это и есть территория приватности, неотъемлемая составляющая общности[334].

ДРУЖБА И ОБЩИТЕЛЬНОСТЬ

Морис Эмар

В последние два–три десятилетия историки, во многом следуя примеру антропологов, уделяют огромное (возможно, чрезмерное) внимание семье. К этому их подталкивает богатство источников, свидетельствующих о ее роли в организации пространства повседневного существования, архитектуры жилищ, общественных отношений, юридических уложений, экономических решений и ограничений. В предельном случае история частной жизни может быть сведена к истории семьи и связанным с нею трем областям. Прежде всего это более широкие общности родственных и свойственных связей, в которые включена семья; затем ее отношения — часто напряженные — со всем ей посторонним, то есть с другими семьями (объектом соперничества и компромиссных соглашений), с деревенской общиной; наконец, взаимодействие семьи с институтами, которые обладают длинными руками и непомерными аппетитами, именуются «Церковь» и «Государство» и стремятся взять ее под собственный контроль. На этом фоне постепенно увеличивается автономия индивидуума, в итоге утверждающего свои (предположительно) новые права отчасти в противостоянии с семьей, отчасти через ее посредство. В полном соответствии с этимологией «приватности» («privatus» значит «ограниченный») это слово обозначает то, что огорожено несколькими концентрическими барьерами, одна часть которых стоит до сих пор, другая была передвинута и приобрела большую важность. Это произошло в результате ряда значимых и документируемых конфликтов, в конечном счете приведших к тому, что «частная жизнь должна быть ограждена стеной» (формулировка из письма Стендаля от 31 октября 1823 года, приписываемая им Талейрану)[335].

вернуться

334

См.: Гоффман Э. Представление себя другим в повседневной жизни. М.: КАНОН-пресс, 2000.

вернуться

335

Littre E. Dictionnaire de la langue franchise (ст. «Prive»).