По мере развития новых функций семья, с одной стороны, абсорбирует индивидуума, давая ему приют и защиту; с другой, увеличивает свою обособленность от прилегающего публичного пространства. Ее значимость растет за счет умаления анонимной социабельности уличной, площадной жизни. «Отец семейства» в духе Греза или Мармонтеля становится моральным авторитетом и уважаемой фигурой для любого локального сообщества.
Конечно, речь идет о начале изменений, которые вполне оформятся лишь в XIX–XX веках; пока они наталкиваются на сильное сопротивление и желание перевести их в другое русло. Их распространение ограничивается отдельными социальными слоями, провинциями, частями города и еще не способно вытеснить анонимную социабельность. Последняя продолжает существовать как в прежних (уличная жизнь), так и в новых формах, которые, вероятно, складываются под влиянием дружеских сообществ предшествующего периода (country parties, клубы, академии, кафе).
Нам необходимо уловить тот момент, когда эта древняя структура, находящаяся в самой сердцевине общества, обретает новую роль и постепенно перестраивается, вступая в соперничество с развивающимися формами дружества. Так формируется гетерогенная культура XIX столетия.
Двойное определение «публичного»
Предварительные соображения? которыми я поделился в начале семинара, не принадлежат исключительно мне, многие из них (в особенности касающиеся государства) выросли из бесед с Морисом Эмаром, Николь и Ивом Кастанами и Жаном—Луи Фландреном. Тем не менее в них отражается (или выражается) близкая лично мне проблематика, о которой мне доводилось писать в более решительных выражениях. Я полагал, что история частной жизни равнозначна изменению характера общежительности[11], то есть, грубо говоря, речь идет о переходе от анонимной социабельности улицы, замкового двора, площади, общины, к социабельности ограниченной, ориентированной на семью или на индивидуума. Так происходит переход от того типа общения, где нет различия между публичным и частным, к другому, где частное не только отделено от публичного, но поглощает и оттесняет его. «Публичность» в таком смысле имеет тот же смысл, что в словосочетаниях «публичный сад» или «публичное место», то есть обозначает пространство, где встречаются и вместе проводят время незнакомые люди.
Мне казалось, что современный человек стремится уйти от скученности, желанной и необходимой для человека Средних веков и Нового времени (и по–прежнему остающейся таковой в некоторых частях света). Конечно, такая общежительность была не столь анонимной, как принято считать, поскольку в подобных сообществах все были знакомы. Поэтому вопрос состоит в том, как произошел переход от анонимного группового общежития, где люди могли друг друга знать, к анонимному обществу, по сути лишенному публичной социабельности, где преобладает (если не принимать в расчет места отдыха или организованного досуга) профессиональное и частное пространство. Причем в анонимных обществах доминирует именно «частное», поскольку публичная общежительность там практически отсутствует.
Мне кажется, что это феномен первостепенной значимости; его появление и последствия заслуживают внимательного изучения.
Однако разговоры с друзьями и коллегами и дискуссии на семинаре показали, что хотя мои собеседники не отвергали этот тезис, они не принимали его целиком, несколько иначе подходя к проблеме частного/публичного. Мне понадобилось некоторое время, чтобы уловить, в чем состояло наше расхождение. Благодаря семинару и последующим беседам теперь я понимаю, что проблема не столь монолитна, как мне казалось, и что в ней следует выделить два важнейших аспекта.
Действительно, противопоставление частого и публичного имеет дополнительную импликацию, которую я совершенно упустил из виду, не подумав о политической истории. А с позиции последней публичная сфера эквивалентна государству и его институтам, частная же или, как раньше говорили, приватная сфера вбирает все, что не входит в государственную. Перспектива для меня новая, открывающая богатые возможности, и с ее учетом возникает приблизительно следующая картина.
В Средние века — как при любом другом укладе, где государство по своей слабости играет скорее символическую роль, — жизнь каждого человека зависит от коллективной солидарности, от вождей, которые обеспечивают ему относительную безопасность. У человека нет ничего — включая его тело, — что время от времени не находилось бы под угрозой, и лишь зависимость от других гарантирует выживание. В таких условиях частное трудно отделить от публичного. Ни у кого нет частной жизни, но каждый может иметь публичную роль, пускай, это роль жертвы. Как можно заметить, проблема государства тут отчасти совпадает с проблемой социабельности, поскольку та же путаница существует и на уровне последней.
Первое существенное изменение связано с появлением того, что Норберт Элиас назвал «государством двора». Государство законодательно берет на себя ряд функций, которые до сих пор не были четко распределены (мир и охрана порядка, отправление правосудия, содержание армии и т. д.). Это освобождает время и пространство для занятий, не имеющих отношения к общим заботам, то есть приватных к прямом смысле этого слова.
Однако это изменение отнюдь не было простым. Поначалу, то есть в XVI — первой половине XVII века, государство было не способно отправлять все те функции, на которые имело право претендовать. Отсюда промежуточная зона, в которой располагались отношения клиентелы, когда одним и тем же способом можно было исполнять публичные обязанности (военная повинность) и служить частным интересам (личная служба). Таков случай Анри де Кампьона, о котором пишет Ив Кастан: этот дворянин без особенных колебаний служил то королю, то мятежным принцам, но всегда считал себя верным подданным французской короны. Кроме того, представители власти — те, кто во имя короля сражался, вершил правосудие или охранял порядок, — делали это за счет собственных сил и средств, и довольствовались тем, что их расходы временами покрывались (и перекрывались) королевскими дарами. В отсутствие регулярного жалования не считалось постыдным поправлять свои дела за счет азартных игр, которые воспринимались как способ пополнения личной казны. В таких условиях дом губернатора провинции или первого президента парламента был неотъемлемой частью его служебного положения. Так, госпожа де Севинье постоянно сетовала на огромные расходы своего зятя, графа де Гриньяна, который, будучи королевским наместником Прованса, в прямом смысле представлял короля и его двор, а потому должен был окружать себя роскошью. Точно так же невозможно было участвовать в судебном процессе, не отдавая визитов судьям; нам это покажется недопустимым, но тогда это был единственный способ ввести их в курс дела. Конечно, люди понимали, когда они взаимодействуют с государством, и прекрасно умели отличать его представителей от частных лиц, но само государство еще управлялось как вотчина.
Похоже, что подобное отношение к публичной сфере и публичным обязанностям соответствует — по крайней мере хронологически (но не исключено, что и более глубинным образом) — уже описанной нами групповой социабельности. Информирование, выбор и применение решений до такой степени определялись человеческими отношениями, что способствовали образованию сходственных групп, что характерно для социабельности этого периода. Они также поощряли дружбу, без которой ни на кого нельзя было рассчитывать.
Такое двойное взаимодействие частного и публичного можно видеть у Анри де Кампьона, который во время службы в армии устраивал «коллоквиумы», где обсуждались труды Макиавелли. Подобное положение вещей заканчивается — и это второе принципиальное изменение, — когда государство берет контроль над тем, что попадает в его правовую сферу. Во Франции это век Людовика XIV с его интендантами и министрами вроде Лувуа, когда на смену клиентеле приходят официальные учреждения, в которых трудятся клерки, а общественные расходы четко отделяются от приватных. В других странах этот процесс будет иметь несколько иные формы: так, в Англии провинциальное дворянство, которое мы именовали служебной клиентелой, возьмет на себя интендантские функции, согласившись подчиниться государственным законам и распоряжениям.
Итак, мы подошли к концу XVII — началу XVIII веков, когда происходит отчетливая деприватизация публичной сферы и общественные цели уже не смешиваются с личными интересами или состояниями. С этого момента частное пространство становится практически закрытым и, во всяком случае, полностью отделенным от общественных обязанностей и вполне автономным. Освободившееся место занимает семья. По всей видимости, живя в этом приватном мирке и никак не участвуя в публичных делах (что в XVI–XVII веках было почти немыслимо для дворянства и местных нотаблей), люди испытывают недовольство, что дает толчок к появлению политической мысли и политических требований: круг замыкается.
11
Словом «общежительность» здесь переводится слово sociabilite, в других местах переданное нами как «социабельность».