Автор этих строк стоит перед двойной проблемой: рассказывая историю, свидетелем которой он являлся, может ли историк пользоваться собственными воспоминаниями? В то время как история-рассказ, «научная фантастика» (Мишель де Серто), «подлинный роман» (Поль Вейн), «ретроспективный взгляд на становление человечества» (Раймон Арон) всегда во множественном числе, история частной жизни—в обязательном порядке вещь «идиотская» (в греческом смысле слова*), идиосинкразическая, особая. Со времен Фукидида и до школы «Анналов» была написана история исключений и обобщений. Можно ли написать историю отдельных частных жизней? Да. Но как быть с историей частной жизни вообще—не будет ли она артефактом? Ведь «человек» (объект и субъект нашего исследования) — это область некаталогизируемого, того, что исключает любую взаимозаменяемость. На каждом лице можно обнаружить прошлое (человека, семьи, класса, нации), настоящее (борьбу со временем), будущее (страх перед завтрашним днем, неуверенность в долголетии—мы все смертны). Лицо * В Древней Греции идиот (iôuirrqc;) — обыватель, гражданин полиса, не участвующий в общественной жизни полиса.
во всех его проявлениях. Ницше утверждал, что никому из художников не удастся изобразить дерево во всем разнообразии его листьев в постоянном движении. Мы не располагаем ни одним исчерпывающим описанием жизни человека. Даже те, кто пошел дальше других в литературном обнажении своей биографии — например, Мишель Лейрис, — позволяют нам прочесть лишь избранные моменты.
Ввести в историю частной жизни означает прежде всего сказать о различных темпах на разных уровнях социального существования. Разве не очевидно, что история кумулятивна, аддитивна? История науки и техники. Плавно текущая история, состоящая из повторов, ложных новаций, которые на самом деле всего лишь временны, где жизнь разворачивается во внеисторическом, ахроническом ритме: страх смерти, сложные отношения со своим телом, сексуальная неудовлетворенность, одержимость деньгами, обещающими стабильность, постоянные жизненные трудности—все это лишь иногда прерывается моментами счастья, подчас эйфорическими.
Считается, что начиная с 1914 года поле частной жизни сужается, барьеры тайны рушатся, исчезает граница между сказанным и несказанным. Это иллюзия. Еще в 1920-х годах существовали три руководителя частной жизни: исповедник— в духовном плане, нотариус—в материальном (и матримониальном), врач — в телесном. Эти три человека были посвящены в личные и семейные тайны. Урбанизация усилила анонимность. В сельской местности все жили на глазах друг у друга. В мегаполисах все постыдное скрывалось.
ЧАСТНАЯ ЖИЗНЬ В ГОРОДЕ В тоталитарном городе
За неимением точного определения того, что такое частная жизнь, попытаемся сказать, что она представляет собой в то талитарном обществе и в нашем. Какой бы окраски ни был этот тоталитаризм (нацизм, сталинизм), он уничтожает все барьеры между частной жизнью и публичной: отсутствие тайны переписки, вторжение полиции в любое время дня и ночи, поощрение доносов друг на друга, даже на членов семьи, и т.д. Во всем этом нет ничего нового. Подобные практики были очень распространены в отживших обществах, претендовавших на то, чтобы называться теократическими, — например, в Испании времен инквизиции или во Флоренции Савонаролы. Рассматривать тоталитарное общество как то, в котором нет частной жизни, означает забыть о хитростях, на которые идет человек, чтобы до самого конца хранить свой «укромный уголок», пусть даже заключающийся в выборе способа смерти. В1984 году широко обсуждался роман Оруэлла «1984», написанный в 1949-м. Перечитав его, можно спастись от абсолютного пессимизма. Человеческое воображение весьма изобретательно и плодовито, когда речь идет о поиске путей к инакомыслию. Строгость норм всегда влечет за собой появление ереси. Можно выдвинуть парадоксальную гипотезу о том, что именно в странах с тоталитарным режимом частная жизнь, понимаемая как жизнь тайная, находит наибольшее распространение. В шизофреническом советском обществе, как нам его описывает Александр Зиновьев, каждый индивид ведет двойную жизнь: он подчиняется нормам, будучи гражданином, но умеет осторожно обходить их, чтобы обеспечить себя необходимым, поднять доходы, удовлетворить сексуальные потребности. Однако между зоркими общественными институтами и осторожным индивидом, который не переходит границ допустимого, существует негласный консенсус. Вне рамок закона он явный преступник и потенциальный обвиняемый: из этой секуляризованной формы первородного греха система извлекает пользу. Тоталитаризм порождает больше тайн и секретов, чем раскрывает. «Мы никогда не были такими свободными, как во время немецкой оккупации», — писал Сартр.