Борхес как-то рассказывал, что на одной из демонстраций, организованной правительством Перона в 1950 году против инакомыслящих интеллектуалов, демонстранты скандировали: «Да — ботинкам, нет — книжкам!» Ответ «Да — ботинкам, да — книжкам» никого бы не убедил. Реальность — жестокая, необходимая реальность неизбежно должна была столкнуться с вымышленным миром книг. По этой причине и все с большим эффектом власти повсеместно старались усугубить искусственно созданный раскол между чтением и реальной жизнью. Народным режимам нужно, чтобы мы потеряли память, и потому они называют книги бесполезной роскошью; тоталитарным режимам нужно, чтобы мы не думали, и потому они запрещают, уничтожают и вводят цензуру; и тем и другим нужно превратить нас в глупцов, которые будут спокойно воспринимать свою деградацию, и потому они предпочитают кормить нас манной кашкой вместо чтения. В таких обстоятельствах у читателей не остается иного выхода, кроме как поднять восстание.
И вот я самонадеянно перехожу от истории себя как читателя к истории самого процесса чтения. Или скорее к истории о чтении — состоящей из разных личных обстоятельств, — наверняка это будет всего лишь одна из возможных историй, какой бы отстраненной она ни была. Возможно, в конце концов, история чтения это история читателей.
Даже началась она случайно. В рецензии на книгу об истории математики, выпущенную в середине тридцатых годов, Борхес написал, что у нее есть один «неприятный недостаток: хронологический порядок событий никак не сочетается с естественным и логическим их порядком. Определение элементов теории часто происходит в последнюю очередь, практика предшествует теории, для неподготовленного читателя труды первых математиков менее понятны, чем работы их современных коллег»[29]. Почти то же самое можно сказать и об истории чтения. Ее хронология не может совпадать с хронологией политической истории. Шумерский писец, для которого чтение было ценнейшей привилегией, куда более остро чувствовал свою ответственность, чем читатели современного Нью-Йорка или Сантьяго, поскольку от его личной интерпретации зависело, как поймут люди статью законов или счет. Теория чтения позднего Средневековья, определявшая, когда и как следует читать, и, к примеру, разделявшая тексты на те, которые должно читать вслух, и те, которые читают только про себя, было гораздо четче сформулирована, чем аналогичная теория, принятая в конце XIX века в Вене или в Англии эпохи короля Эдуарда. История чтения не должна совпадать и с историей литературной критики; сомнения, выраженные мистиком XIX века Анной Катариной Эммерих (о том, что печатный текст никогда не сможет сравниться с ее личным жизненным опытом)[30], на две тысячи лет раньше гораздо резче изложил сам Сократ (который считал книги помехой для обучения)[31], а в наше время немецкий критик Ханс Магнус Энценсбергер (который проповедовал неграмотность и призывал всех вернуться к творческой изначальности устного народного творчества)[32]. Эту точку зрения среди прочих опровергает американский эссеист Алан Блум[33]; а его — что за восхитительный анахронизм — дополняет и углубляет Чарльз Ламб, который еще в 1833-м признавался, что любит блуждать «по сознаниям других людей». «Если я не иду, говорил он, я читаю; я не могу сидеть и думать. Книги думают за меня»[34]. История чтения никак не сочетается и с хронологией истории литературы, потому что очень часто автор начинает свою жизнь в литературе не благодаря своей первой книжке, а благодаря будущим читателям: Маркиз де Сад был спасен из пыльного чулана порнографической литературы, где его книги провели более 150 лет, библиофилом Морицем Гейне и французскими сюрреалистами; Уильям Блейк, о котором никто ничего не слышал более двух веков, в наше время заново родился благодаря сэру Джеффри Кейнсу и Нортропу Фраю, и теперь его произведения включены в учебный план любого колледжа.
Говорят, что нам, сегодняшним читателям, грозит вымирание, и потому мы должны наконец узнать, что же такое чтение. Наше будущее — будущее истории нашего чтения — анализировал святой Августин, который пытался определить разницу между текстом задуманным и текстом, произнесенным вслух; Данте, который задавался вопросом, есть ли пределы у способности читателя к толкованию текста; госпожа Мурасаки[35], которая пыталась определить, что такое чтение; Плиний, изучавший сам процесс чтения и связи между писателем, который читает, и читателем, который пишет; шумерские писцы, которые наделяли акт чтения политической силой; первые создатели книг, которые сочли методы чтения свитков (похожие на те методы, которые сегодня мы используем в наших компьютерах) слишком неуклюжими и ограничивающими и вместо этого дали нам возможность листать страницы и делать заметки на полях. Прошлое этой истории лежит перед нами, и на последней странице грозным предупреждением стоит будущее, описанное Рэем Бредбери в повести «451° по Фаренгейту», когда книги хранили в памяти, а не на бумаге.
Как и в процессе самого чтения, история чтения с легкостью переносится в наше время — ко мне, к моему читательскому опыту, а потом возвращается назад, к далеким страницам прошлых столетий. Она пропускает главы, пролистывает, выбирает, перечитывает, отказывается идти общепринятым путем. Парадоксально, но страх, который противопоставляет чтение обычной жизни, который заставлял мою мать отбирать у меня книгу и гнать меня на улицу, распознает грустную правду: «Вы не можете заново начать жизнь, эту поездку в одну сторону, после того как она закончится, — пишет турецкий новеллист Орхан Памук[36] в книге „Белый замок“, — но если у вас в руках книга, какой бы трудной для понимания она ни была, после того как вы закончите ее, вы сможете, если захотите, вернуться назад, к началу, и перечитать ее заново, понять все сложные места и таким образом понять и саму жизнь».
ПРОЦЕССЫ ЧТЕНИЯ
Читать — значит познавать только что возникшее.
ЧТЕНИЕ ТЕНЕЙ
В 1984 году в Сирии, в городе Телль-Брак, были найдены две маленькие прямоугольные глиняные таблички, датируемые четвертым тысячелетием до нашей эры. Я видел их за год до войны в Заливе под стеклом на скромной витрине в археологическом музее Багдада С виду они ничем особо не примечательны: небольшая выемка сверху и схематическое изображение животного в центре. Одно из этих животных, скорее всего, коза, а другое — овца. Археологи считают, что выемка обозначает крошечную цифру 10. Вся наша история начинается с этих двух скромных табличек[37]. Они — если только война пощадила их являются древнейшими дошедшими до нас образцами письменности[38].
В этих табличках есть что-то глубоко трогательное. Возможно, когда мы смотрим на эти кусочки глины, унесенные рекой времени, которая больше не существует, на тонкие линии, изображающие животных, обратившихся в прах тысячи и тысячи лет назад, у нас в голове возникает некий голос: «Здесь было десять коз», «Здесь было десять овец», так говорил какой-то заботливый скотовод в те дни, когда пустыня была еще зеленой. Просто взглянув на таблички, мы продлили память о начале времен, сохранили мысль, автора которой давно нет, и стали участниками акта творения, которому не будет конца, пока то, что написано, будут видеть, расшифровывать, читать[39].
29
Jorge Luis Borges, review of
31
Plato,
32
Hans Magnus Enzensberger, «In Praise of Illiteracy», in
34
Charles Lamb, «Detached Thoughts on Books and Reading», in
35
Мурасаки Сикубу (2-я пол. X — 1-я пол. XI в.) — автор «Гэндзи-моногатари» — самого прославленного средневекового японского романа.
36
Orhan Pamuk,
37
Нельзя сказать, что письменность вообще началась с тех шумерских табличек. Например, письменность в Китае и Центральной Америке появилась независимо от письменности Междуречья. См. Albertine Gaur,
38
«Early Writing Systems», в
39
Уильям Вордсворт описывал те же чувства (1819): «О ye who patiently explore / The wreck of Herculanean lore, / What rapture! Could ye seize / Some Theban fragment, or unrol / One precious, tender-hearted scroll / Of pure Simonides».