К концу VIII в. до н. э. Китай фактически распался на тысячу с лишним самостоятельных владений, между которыми немедленно началась борьба за поглощение и подчинение соседей. С другой стороны, номинально продолжала признаваться верховная власть безвластного чжоуского вана как традиционное воплощение единства страны, тем более что почти все местные владетели происходили из династии или очень тесно были породнены с ней браками. За ваном остался и его исключительный сакральный статус как посредника между людьми и Небом.
На чжоуский престол никто не посягал, и только за его обладателями оставался титул «Сын Неба» и вана.
Чжухоу стремились представить свои действия как направленные на служение интересам вана. Период, когда местные правители разной степени могущества боролись за гегемонию друг над другом, признавая верховную сакральную, но номинальную власть чжоуского вана, называется Чуньцю («Весны и Осени», 722–403 гг. до н. э.). Это был один из самых мрачных периодов в истории Китая, полный бесконечными войнами между владениями, смутами и переворотами. В этой борьбе всех против всех нередким делом стали убийства ближайших родственников и предательства любых союзов и соглашений. С распадом страны было почти утрачено осознание ответственности власти и знати перед населением.
Литература без всякого осуждения описывает следующие эпизоды: один из правителей публично горевал о том, что ему приходится дышать тем же воздухом, что и простолюдинам, и придворный мудрец утешил своего государя, объяснив, что его овевает неизмеримо более благоуханный ветер, чем его подданных; гость другого правителя, услышав от него предложение принять в дар наложницу, сказал из желания вежливо отказаться от столь ценного дара, что у той ему понравились только руки, и тут же получил на блюде отрубленные руки наложницы (эпизод относится к III в. до н. э., более позднему этапу эпохи междоусобиц, но отражает психологию, характерную для всего периода в целом).
В конце VIII – конце VII в. до н. э. Китай испытывал на себе восточные импульсы того переселения кочевых народов Великой степи, западными звеньями которого были рассматривавшиеся выше миграции скифов. С северо-востока в долину Хуанхэ прорывались кочевые племена ди (включавшие, по-видимому, ираноязычные группы), опустошая центральные районы страны, включаясь в усобицы князей и выступая как союзники одних и враги других.
В этот период изменился характер самоидентификации древнекитайской общности. В эпохи Шан-Инь и Западного Чжоу она носила политический характер: противопоставление «мы – они» отталкивалось от того, подчинялись ли соответствующие группы власти вана или нет. Теперь сформировалась новая этнокультурная самоидентификация: общность носителей древнекитайского языка, ритуала и социокультурных норм (в том числе определенного земледельческого хозяйственного типа), занимавшая среднее течение Хуанхэ, получила особое самоназвание хуася (или чжуся) и противопоставила себя всем инокультурным соседям, которых рассматривала как некое единство «варваров четырех сторон света».
Считалось, что хуася связаны между собой родством (что закреплялось идеей об их общем происхождении от мифического Хуанди – легендарного первого владыки Поднебесной). Их княжества рассматривались как «Срединные», а они сами – как «свои» друг для друга (в отличие от чужаков-«варваров») уже независимо от их политической ориентации: «Варвары – это шакалы и волки, им нельзя идти на уступки; чжуся – это родственники, и их нельзя оставлять в беде». Этому противопоставление имело и этическую окраску: «варвары не придают значения нравственному началу», а хуася следуют законам справедливости, исходящим от Неба.
Менталитету хуася действительно был присущ особый этический комплекс, восходящий, возможно, еще к чжоуским временам. Авторитет социально-этических норм мотивировался тем, что они являются единственно возможным средством согласовать желания и потребности отдельных людей и помешать им уничтожить друг друга в смутах. Таким образом, смысл самой нормы измерялся тем, что она обеспечивает, насколько это возможно, удовлетворение потребностей каждого отдельно взятого человека. В то же время парадоксальным образом утверждалось, что удовлетворить их возможно лишь в том случае, если сами люди будут как можно меньше думать о себе, стараясь заботиться лишь о выполнении своего долга перед другими как о безусловном самодовлеющем приоритете; окружающие, со своей стороны, позаботятся о них. Считалось, что общественная санкция заботы о себе тут же привела бы к тому, что люди вообще пожелали бы отбросить любые ограничения и погрузились в хаос.