Выбрать главу

При этом следует иметь в виду, что японские археологические памятники — это не римские руины и не египетские пирамиды. Поскольку основным строительным материалом в Японии всегда было дерево, то никаких толп туристов со всего света эти музеи-заповедники обеспечить не могут, хотя у человека «понимающего», организация музейного дела в этих заповедниках вызывает восхищение. Но, несмотря на равнодушие иностранцев, сами японцы посещают заповедники с отменной охотой.

По-настоящему широкие археологические исследования начались в Японии непосредственно после окончания войны. Отчасти это было связано с тем обстоятельством, что только в это время был обеспечен доступ археологов ко многим памятникам и стала возможной свободная от идеологической заданности их интерпретация. Однако получаемый на работу археологов отклик свидетельствует в первую очередь об общественных потребностях в разысканиях такого рода.

Это связано с тем, что в результате поражения во Второй мировой войне и последовавшего за ним крушения всей идеологической модели, строившейся вокруг «священной» фигуры императора, остро ощущалась потребность в чем-то другом. Для очень многих людей публичное признание императором Хирохито (Сёва) своей человеческой, а не божественной природы явилось экзистенциональным крушением. Отсюда — идеологический разброд нации, сопровождавшийся болезненным поиском общественного согласия относительно того, что является для страны наиболее важным и значимым. В это время получают широкое распространение коммунистические и социалистические идеи, появляется громадное количество самых немыслимых «новых религий». Мучительный поиск «новой» модели национального сознания включал в себя и вполне бессознательное обращение к прошлому. И в этом процессе не было ничего нового ни для Японии, ни для остального мира: такие конструкты всегда имеют в своем составе что-нибудь «историческое», отвечающее главному критерию всякой этнически ориентированной идеологии — уникальности. Это и понятно — любое событие прошлого уже состоялось, его невозможно ни отменить, ни повторить в любой другой временной и пространственной точке.

Однако в послевоенной японской модели прошлого «непропорционально» большое место заняла именно археология. Дело в том, что в предыдущий период господства тоталитаризма самоидентификация государства и этноса осуществлялась прежде всего с помощью памятников письменности, причем в первом ряду стояли, естественно, самые ранние произведения — мифологическо-летописные своды «Кодзики» (712 г.) и «Нихон сёки» (720 г.). При этом тогдашнее государство полностью монополизировало право на их интерпретацию, и честные исследователи этих произведений подвергались безжалостным гонениям (достаточно вспомнить хотя бы блестящего исследователя древних текстов Цуда Со:кити, 1873–1961, подвергнутого суровым преследованиям по законам военного времени). Открытое и циничное использование правящими кругами произведений древней словесности оставило горькое послевкусие: эти вполне «нормальные» для своего времени памятники стали восприниматься в качестве непременного атрибута авторитарной и крайне агрессивной власти, хотя дело было, разумеется, не в них самих, а в том, для чего они использовались.

Последствия такого отношения сказываются и теперь: несмотря на то что в японской школе историческому образованию уделяется чрезвычайно много времени, изучение мифологическо-летописных сводов исключено из учебных программ.

Однако традиция самоидентификации с помощью истории (обращения к прошлому) была слишком укорененной, чтобы в одночасье полностью отказаться от нее. Поэтому-то в послевоенное время место писаной истории в значительной степени заняла археология. При этом происходило постепенное «отшелушивание» конкурирующих идеологий, т. е. всего того, что не отвечало глубинным основам японской культуры, — ныне и коммунистические идеи, и голоса новоявленных религиозных лидеров свою аудиторию либо уже потеряли, либо стремительно теряют.

Одно из свойств чисто археологического материала, которое в данном случае было подсознательно сочтено за безусловное достоинство, заключается в том, что археология ничего не в состоянии сообщить нам о «событийной истории». Иными словами, нам не известны ни и мена творцов археологических культур, ни их поступки. И если критический ум всегда способен предъявить любому из «исторических» деятелей определенные претензии как этического («а вот эту казнь вряд ли можно признать гуманным поступком»), так и прагматического свойства («а вот реформы эти носили половинчатый характер»), то археология в силу бесписьменных свойств материала, который ей достался в наследство, про все это не знает ничего. Поэтому как сами археологи, так и примкнувшие к ним «обыватели», озабочены совсем другими проблемами: как осуществлялась выплавка металла, как выглядело жилище древнего человека, что он ел на ужин и т. п. И каждая новая находка утверждает аудиторию в мысли, что этот вполне абстрактный человек соображал весьма неплохо, умел многое, отправлял свои ритуалы, т. е. в чем-то был похож и на нас. Словом, между древним человеком и нами устанавливается контакт весьма интимного свойства, не отягощенный излишними подробностями о его представлениях о добре и зле.