Испуганная радость исчезла из её глаз. Она измеряет давление, делает какой-то укол, потом ищет иглой вену на руке, соединяет с большой стеклянной бутылкой, капли бегут, как прозрачные стежки, всё ловко, это должно помочь, что-то должно измениться. Он не может двинуться, сжать кулак, не ощущает границы своего тела, оно не горячее воздуха и растворяется в нём. Он хочет ещё сказать, но забывает начало мысли, постепенно слова исчезают, тоже расходясь в воздухе. Машину подбрасывает. Даша хватается за борт, оглядывается. Она становится золотым пятном. Зато мелькающие в окне буквы шуршат на ветру, как страницы, ясные, быстрые, остальное темнеет и уплывает, свет дня оставляет надежду на жизнь. Он больше никак не связан с носилками, иначе бы он их чувствовал, наоборот, все ощущения разлетелись на лёгких крыльях, облепили корпус реанимобиля и срываются в быстрый воздушный поток вслед за буквами, картинками, домами, трамваями. «Ты меня слышишь?»
…Я слышу. Только всё время опаздываю.
«Только что более-менее всё было. Давай ещё. О, господи!»
…Я ведь умираю, а ты мне не сказала.
Сирена воет, машина, вырвавшись на прямую, летит, скользит по воздуху, как птица, борется со временем.
«Мы скоро приедем. Очень много крови. Помоги мне быстро. Как его? Послушай меня!»
…Подожди, подожди! Скажи мне, что сделать. Я всё сделаю.
- Игорь! – она даёт ему тяжелую пощёчину, и его глаза, открытые всё это время, наконец прояснились. – Вот хорошо! Слушай меня. Мне нужно, чтоб ты был здесь, - он видит её, он старается и изо всех сил приподнимает веки, которые всё равно то и дело закрываются. – Мы уже почти приехали. Ты такой молодец, ну, раз уж начал, не бросай меня тут! Слушай мой голос. И... Вон сирена кричит. Ты слышишь? Оставайся здесь!
Темнота наступала упрямо, но он понял, что подсказывает Даша, и хватал то, что ещё не ускользнуло от него: сирену, которая острым волчком кружилась внутри головы, плавные волны, которые поднимала машина, Дашин голос, который ещё раз или два прорвался к нему через всё нарастающие препятствия, и горячую, маленькую, злую звезду внутри, - она всё ещё болела в середине груди и тоже связывала его с людьми и событиями. Когда он снова смог открыть глаза, над ним уже бежали слепящие штрихи коридорных больничных ламп. Справа, зажатая в чьей-то руке с разноцветными короткими ногтями, блестела стеклянная банка, а от неё куда-то под простыню к локтю убегала трубочка. Колёса каталки железно дребезжали по стыкам плиток на полу. Тревожные голоса бились о стены. И вот они рассыпались из невидимых рук, как бусины с порванной нитки, пока, наконец, не потерялись в темноте. В машине он потерял время, он не знал, сколько прошло минут, часов, зелёное поле осталось очень далеко в прошлом; на каталке пропало пространство, она уничтожила координаты, название города, страны, а когда она въехала в операционную, он потерял и себя.
Тувимский развернулся перед дверью, Люся почти влетела в него, зажмурилась. У неё из рук перехватили пузырёк, она вмиг осиротела, смутилась, ошарашенно посмотрела мимо хирурга вперёд, где уже подключали монитор, уже готова была начаться операция.
- Люся, оставайся, пойдёт Нина Львовна, - мимо них проскочила как раз она, наставница Люси, и тут же взялась за работу, мягко и быстро подошла к столу, и под светом огромной круглой лампы склонилась над раненым. Люся отступила на шаг, нахмурилась, изумлённо посмотрела Тувимскому в глаза, но не могла найти слов. – Люсечка, она опытнее. Потом мне всё скажешь, и даже поколотишь, если захочешь, но я не могу.
И он тоже исчез за дверью. Она немного постояла, уставившись в серый шов между плиток на полу, потом сжала зубы, прошла по коридору и попала в соседний с операционной отсек. Как бы он ни поступил с ней, она не может бросить их всех и должна быть с ними.
Ольга подставила Тувимскому перчатки, и начисто вымытые руки ловко нырнули в них, перебрали пальцами. Она быстро застёгивала петли стерильной накидки у него на спине.
- Зря вы с Люськой так, - выпалила она, пользуясь последними секундами уединения с ним. – Не капуша-Нина Львовна на той неделе Ершова вытащила.
- Хватит.
- Она трусиха и капуша! – крайняя петля замкнулась, и Тувимский бросился к столу.
Когда он уже разбирал инструментами то, что осталось от части лёгкого, когда избавлялся от размозжённых, смятых тканей и бросил взгляд на часы, стрелки их, улегшись почти горизонтально мёртвым чёрным минусом, показывали 14:45. Нина Львовна бесстрастно следила, как по трём трубкам льётся в её пациента живая вода всех мастей; красная – тонкой резвой ниткой под ключицу, и по прозрачному ручью в каждую руку. Но кожа всё белее, ресницы – чернее, и цифры на мониторе теряют силу, пока Тувимский среди мягких лохмотьев и неубывающей крови в чужой груди ищет вену, а его помощник, молчаливый Громов, собирает эту кровь на бесчисленные салфетки, и сбрасывает в лоток. Кровь в сетях бинтов, впитанная, сваленная на полу, ни на что уже не годная, секунду назад она ещё наполняла жизнью и служила телу, а теперь получила запретный покой. Салфетки мелькают в руках Ольги, она считает их и даёт знак Нине Львовне; чем больше красных салфеток, тем больше живой воды нужно, тем меньше времени у них осталось. Оля держит в руках большой лоток, наполненный с горкой, и уносит в угол, чтоб не мешал; у стола Громов уже начинает следующий. Оля снова садится на корточки. Чёрная прядь выбилась из-под шапочки, прилипла к влажному нахмуренному лбу.