"Москва, 12 июня 1963.
Глубокоуважаемый Сергей Алексеевич!
Только что вернулся из поездки и получил Ваше любезное письмо. Я, конечно, рад, что Вы выиграли "бой" за печатание моего романа, но меня смущает само наличие этих боев за роман с насквозь коммунистической идеологией и диалектической философией. Может быть, вообще сейчас неподходящий момент для его опубликования и следовало бы подождать? Роман ничего не потеряет от того, что он полежит, а мне — не привыкать стать, что мои произведения не сразу доходят до разума… тех редакторов, которые вместо художественной ведут только цензорскую линию. Если для напечатания романа придется ввести существенные изменения по этой именно линии, то такой цены за напечатание я платить не буду.
…Теперь относительно Вашего предложения о послесловии. Опять-таки, меня прямо-таки убило, что главный редактор журнала, печатающего роман, спрашивает меня, во имя чего он написан. Да если Вы этого не видите, так во имя чего же печатаете?
Я никак не могу согласиться с тем, что надо рассматривать читателя как существо второй категории, недоразвитое и безвкусное. Конечно, попадаются и такие читатели и критики, но не для них же пишется роман! Для них и писать ничего нельзя, кроме басен. Поэтому я не видел никакой необходимости в лобовом послесловии, после весьма определенного предисловия. Может быть, концовка не совсем заострена философски, но ведь я не писал философского романа и не претендую на таковой — это роман приключений, как и озаглавлено. А если иной беспомощный критик не сможет сделать необходимые выводы о неизбежности коммунизма для осуществления лучших грез человечества, так он в существе своем фашист, кем бы ни прикидывался, и таких критиков бояться по-моему не следует. Тех самых, кого Вы очевидно называете "сверхбдительными" — они потому и сверхбдительны, что им надо маскироваться. Гирин определил бы у них комплекс коммунистической неполноценности.
В общем-то я рассуждаю как художник, но если стать на Вашу позицию за все отвечающего главного редактора, то Ваша осторожность вполне понятна. И надо быть уж очень уверенным в качестве романа, чтобы не опасаться нападок на него. Для меня после Вашего письма очевидно, что такой уверенности у Вас нет. Укреплять Вашу уверенность путем "обезопашивания" романа от нападок и элиминации важных с моей точки зрения высказываний я не могу. Поэтому, может быть, пока не поздно, давайте решим так, что мы опубликуем первую часть романа и на этом кончим. Убытки, как говорится, пополам — я потеряю возможность предварительной публикации, а Вы — понесенные расходы.
Я приеду в Ленинград примерно около 25 июня и с большим удовольствием встречусь с Вами и наконец познакомлюсь. Но это письмо я посылаю заранее, чтобы, в случае согласия с моим предложением. Вы приостановили бы печатание второй части — после ее опубликования будет поздно отступать.
С приветом и искренним уважением".
Как точно формулирует Ефремов брюзгливое, мрачное свойство подозрительности и неверия в будущее "человеков в футляре" — комплекс коммунистической неполноценности! Наденет такой субъект шоры на собственные глаза, лелеет их и блюдет единственный принцип: "Тащить и не пущать!". Или, заглушая внутренний голос, припевает: "Ничего не вижу, ничего не слышу, никому ничего не позволю сказать!".
Ефремов и с Дмитревским делится сомнениями:
"Москва, 16.08.63.
…если главный редактор пишет писателю, что ему неясно, для чего написан роман, а потому требуется лобовая присказка, то это значит, что оный редахтур романа не понял и сомневается в его качестве. Ежели так, то как же он может его отстаивать и брать на себя тот неизбежный риск, который не миновать, если печатаешь вещь не совсем обычную? Отсюда и нелепые пожелания, являющиеся ничем иным, как замаскированными попытками оградить себя от возможного разноса. Но ведь существуют дна пути — или выхолащивать произведение или его просто не печатать — по-моему, последнее благороднее".
Живущий до недавнего времени во многих из нас цензор наставил, наверно, и Ивана Антоновича не раз предвзято и пристально вглядеться в свой роман.
"Москва, 9/III-63. Дмитревскому.
…роман сейчас к месту и единственно в чем уязвим — это в непривычном для нас сексуальном аспекте. Однако, поскольку секс является одним из опорных столбов психологии, нам так или иначе необходимо его осваивать, иначе мы не сойдем с повода ханжей и церковников".
Совсем иные чувства вызывают у автора читательские отклики. Столько человеческих судеб затронул роман "Лезвие бритвы", столько мыслей растревожил! Об одном сожалеет писатель: обладая могуществом создавать себе жизнь "по усмотрению", на бумаге, он не в силах распространить его на внешний мир — помочь страждущим, исцелить больных, дать надежду отчаявшимся:
"Москва, 14 октября 1963. Дмитревскому.
Почему-то много писем от заключенных — есть противные, есть интересные. Очень трагические письма от матерей — принимая меня за гениального врача, они просят спасти их погибающих детей. Это очень трудно читать — не будучи врачом, я не имею права даже посоветовать им какое-либо лекарство и только могу адресовать их к крупным светилам, которых… и сам плохо знаю".
И когда пришел его час, ему тоже никто не в силах был помочь…
"БРАТЬСЯ ЗА СЕРЬЕЗНЫЕ ВЕЩИ О БУДУЩЕМ…"
Романом "Туманность Андромеды" Ефремов осуществил серьезный прорыв в будущее. Для фантастов страны книга о свободе духа явила собой целую позитивную программу нового мышления: воспитания, нравственности, радостной необходимости и возможности трудиться, социальной справедливости, взаимоотношений личности и общества. Иностранных читателей (а роман в первые же годы переведен за рубежом на многие языки) подкупала незнакомая им и, как оказалось, достаточно привлекательная коммунистическая направленность романа. Робкие доефремовские попытки рисовки карамельного бесконфликтного общества (действительность — и та приукрашивалась и лакировалась, что уж спрашивать о периоде, который должен стать еще ярче, еще счастливей, еще розовее!) приводили к созданию худосочных произведений с героями-лекторами, героями-гидами по некоей выставке достижений всепланетного народного хозяйства. Ефремов наполнил свой роман страстью, вложил в души персонажей беспокойство, а значит — жизнь. Конечно, мы и до сих пор рассуждаем о том, что персонажи его, мол, представляют собой "функциональные схемы", они якобы не говорят, а изрекают, не ходят, а выступают, не живут, а демонстрируют позы и деяния. Отчего же тогда так понятны нам и полны внутреннего достоинства их поступки? И отчего же хочется кое в чем им подражать? В Болгарии, например, создан клуб прогностики и фантастики "Иван Ефремов", члены которого избрали себе наставниками выдуманных писателем героев "Туманности" — точно так же, как в самой "Туманности" юноши и девушки выбирали наставников из старшего поколения. Из этого клуба, кстати, вышло несколько работников ЦК Димитровского союза молодежи, занимающихся теперь проблемами досуга и воспитания подростков. Уверен, некоторые идеи наверняка заимствуются ими и из романа Ефремова о коммунистическом образе жизни.
И. А. Ефремов поставил себе задачу дать целостную картину общества будущего с его моралью, интенсивностью мышления, культом красоты и здоровья. Литераторы утописты стремились зарисовать "портрет" своей мечты и потому пользовались одной розовой краской: мечта не могла, не должна была отбрасывать теней. Их произведения, как правило, — это мгновенный слепок, конечная цель к покою и благоденствию, свет в конце тоннеля. Как и каким путем благоденствие достигается и за счет чего поддерживается, утопистов не волновало. Иван Антонович тоже мечтал. Но дал мечте научное обоснование. Мечта от этого не отяжелела, не стала бескрылой. Наоборот, получила почву под ногами, трамплин для взлета. Ефремов охватил такие проблемы морали и нравственности, так полно и динамично изобразил развивающееся, не останавливающееся в своем развитии коммунистическое общество, что обойти эти "законы Ефремова" не смог пока ни один фантаст, предлагавший свою модель светлого будущего. Их модели — даже в противоборстве с мыслью Ефремова, даже в полемическом отрицании концепций "Туманности" — все-таки лишь повторяют, дополняют и развивают то, что придумано именно им.