Ефремов противопоставил бесконфликтности утопий ту марксистскую борьбу противоположностей, которая является движущей силой общества. Он тоже использовал единственный до него источник противоречий — борьбу со стихийными разрушительными силами природы, олицетворяемыми для писателя образом Энтропии, этакого слепого и коварного врага человечества. Но на одном источнике не остановился. А выстроил новый конфликт между бесконечной жаждой познания и ограниченной возможностью этого во времени, возможностью, растущей гораздо медленнее отодвигаемых наукой горизонтов. Неизвестного перед человеком всегда больше, чем уже познанного!
На избранном пути Ефремова поджидали свои трудности. В частности, неизбежная усложненность не только прямой речи, но и авторского текста. А как иначе покажешь эту тысячелетнюю дистанцию, качественно иной уровень и мышления, и речения персонажей? Разжижать повествование пояснениями (типа реплик порочных "сынов лейтенанта Шмидта" при встрече: "Вася! Родной братик! Узнаешь брата Колю? — Узнаю! Узнаю брата Колю!") вряд ли поможет делу. Промежуточная информация, безусловно, облегчит восприятие читателю. Но так замусорит текст, создаст непреодолимый барьер фальши, что полностью нейтрализует ценность всего остального в романе.
"Москва, 23.03.59. Брандису.
Вы, конечно, совершенно правы, считая, что высокая нагрузка романа научными понятиями объясняется уровнем изображаемого времени. Если бы люди, сетующие на трудность изложения, дали себе труд сопоставить вновь пришедшие в наш быт слова и понятия хотя бы за нашу с Вами жизнь, с уже утратившими свое повсеместно обиходное значение понятиями и словами, ну, например, из религиозной практики, из конного обихода, и т. п. — тогда бы им стало очевидным, какие огромные сдвиги должны произойти за тысячелетия.
Моя попытка обрисовать широкую научную основу быта и фразеологии будущего это безусловно еще очень жалкая первая попытка. Вероятно, над ней будут смеяться уже через два столетия, а не через тысячу. Однако, если эта моя попытка послужит для других, более успешных, то она оправдана. И нет оправдания тем ленивым умам, для которых необходимость думать серьезно над книгой уже является отвращающим препятствием. Надо им читать приключенческую или бытовую литературу (не поймите меня, что я считаю это литературой второго сорта), а не браться за серьезные вещи о будущем. Из сказанного Вам видно, что я не собираюсь уменьшать нагрузку романа, как бы меня за это ни ругали…
Мне не кажется очень опасным смешение придуманных терминов с бытующими. Для недостаточно подготовленного читателя, сколько бы его ни было, и придуманные и существующие термины одинаково неизвестны. Если же читатель захочет разбираться, то это он очень легко сделает. Я всегда считал, что популяризация науки должна идти не за счет снижения уровня изложения, а наоборот, подниматься до самых крайних пределов настоящего — переднего края науки. Снижая уровень, мы, тем самым, снижаем и требовательность, следовательно, снижаем давление коллектива на индивида и неизбежно его опускаем. А вместе с тем и коллектив тоже опускается, хотя и медленнее, чем индивид. Это, так сказать, философская концепция, а насколько я справился с поставленной задачей — судить Вам".
Очень интересен ответ Ефремова на замечание Брандиса о роде занятий героев. Стремясь к максимальной точности воссоздания грядущего и не приемля фальши, он тщательно выбирал научную специальность необходимого ему по сюжету историка. Это позволяет косвенно судить о методе работы писателя:
"Относительно античной культуры и культуры социализма в полном тексте (по сравнению с журнальным вариантом) неравенство как-то выровнено, хотя частично Ваше замечание справедливо. Не случайно героиня и ее помощники занимаются древней историей, а не нашим временем, скажем. Представление об античной культуре в целом мало изменится, будем ли мы смотреть на нее от нашего времени (свыше двух тысяч лет) или от того, о котором идет речь (свыше трех тысяч лет). Социалистическая же культура сейчас еще никак не отстоялась для отдаленно-ретроспективного взгляда, так как существует исторически одно мгновение, как бы велико ни было ее значение для будущего. Вот почему сделать это еще невозможно и историки в моем романе — античники. Тем самым я избегаю роли прорицателя, нестерпимой для меня — ученого".
Прорицания для Ефремова малоуважаемы и бесперспективны. Другое дело предусмотрительность, провидение, предвычисление результатов при малой имеющейся информации. Он чутко воспринимает обстановку, складывающуюся вокруг фантастики. Осознает, какое это двуострое оружие против обыденщины и мещанства, как в одних руках фантастика может стать проводником социалистической и коммунистической идеологии, а в других — копилкой мещанского мировоззрения, одной серости, защитницей незыблемых устоев вплоть до пропаганды "звездных войн". Противопоказано фантастике и чинов ничье равнодушие тех работников, от которых зависит, какой быть нашей культуре. Особенно осторожными приходится быть мастерам-фантастам, идущим в первых ее рядах, — тезис, способный вызвать нервный смешок: ну почему дозволено быть смелым в деревенской прозе и ни в коем случае не рекомендуется отрываться от земли в том ответвлении литературы, которое и призвано совершать шаги за горизонт? Фантазируйте, граждане, но с оглядкой!
"Москва, 24.07.64. Дмитревскому.
Теперь о "Долгой Заре" ("Час Быка"). Я не отставил ее совсем, никоим образом, но отложил пока, чтобы не вызвать сразу излишне пристального внимания к социологической линии в нашей фантастике. Отнюдь не потому, что есть опасение в неправильности моей линии, но потому, что эту линию легче всего извратить и провокационно исказить. А если это произойдет подряд за короткое время, то может случиться, что начальство, фантастики не читающее и вообще плохо осведомленное, разразится чем-нибудь таким, что плохо отразится на фантастике вообще и прежде всего — на молодой поросли. Уж если, мол, и Ефремов. то тут надо "разобрать и наказать…".
Полнее всего Ефремов проявлял себя в отношении с друзьями, в оценке своего и чужого творчества. Величайшая тактичность принуждала его порой и лавировать. Но отзывчивость на окружающую обстановку ни разу не привела к необходимости кривить душой, приспосабливать свое мнение под чужое, а принципиальность не делала писателя однобоким и до паралича несгибаемым. Весьма характерно письмо к Брандису о фильме "Туманность Андромеды" с мыслями о науке и ученых, о пропаганде, о застойных явлениях в нашем кинематографе, короче говоря, о том, что отвергнуто XXVII съездом партии.
"Москва, 30 ноября 1967.
…со всем, что Вы написали о фильме, я согласен. Мало того, читая Ваше письмо, я был тепло согрет Вашей любовью к моему роману и его героям и заботе о них, совсем как о живых людях. Это ли не награда автору?
И тем не менее, я счел возможным одобрить фильм и похвалить режиссера. Откуда такая двойственность? "Диалектика реальной жизни". Суть в том, что я совершил… основную ошибку — поверил в то, что наше кино сможет поставить "Туманность" (не как философское произведение, в это я с самого начала не верил) — как феерическую сказку, воспользовавшись всеми возможностями современного кинематографа. Второе, во что я верил до недавнего времени, это то, что каждый подлинный коммунист, поняв, о чем идет речь, поддержит постановку этого фильма, чтобы дать всем увидеть то, что мы пытаемся построить. Третье, на что я надеялся и в этом приложил руку В. И. (Дмитревский) — это то, что фильм будет рассматриваться как оружие в идеологическом сражении с Западом. По всем этим трем линиям мы потерпели полное фиаско — никакой заботы. Едва я познакомился с руководством нашего кино… стало ясно, что никакой серьезной поддержки от них не может быть, ибо они даже не понимают фантастики и никто (подчеркиваю — никто) из них не читал романа…
Теперь, когда вышел фильм, столь же отличающийся от моих мечтаний о постановке "Туманности" как Комитет кино от подлинно озабоченных коммунистическим воспитанием людей, я мог рассматривать его в двух планах. Судя строго и беспощадно, как Вы считаете надо судить о произведениях искусства, следовало разгромить фильм и поставить на нем крест.