Выбрать главу

Внешнее освобождение человека от сословного, государственного и т.д. подчинения порождает, утверждал Леонтьев, безответственность. Внешняя юридическая свобода не гарантирует, что человек обязательно воспользуется ею для личностного, нравственного совершенствования. Леонтьев был уверен, что социальная наука ведет себя наивно и нечестно, когда ставит такие конечные цели, как "всеобщее царство блага", так как никто не знает, возможно ли оно. Ее задача - подвергать научной, "бесстрастной, безжалостной оценке" социальные процессы, а не лить сентиментальные слезы по поводу страданий и стонов человеческих. За такие взгляды Леонтьев еще при жизни был обвинен в аморализме, а в последующем провозглашен "русским Ницше", так как во многом предвосхитил мысли немецкого философа.

Согласно учению Леонтьева, сильная деспотическая власть есть высшая точка развития государственности. Почему же нации борются против нее? Леонтьев объяснял это утратой способности нации "вьшосить дисциплину отвлеченной государственной идеи, скрытой в ее недрах", чему способствует развращение людей либерально-демократическими идеями. В работе "Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения" (1872-1884) он разъяснял, что требования всякого равенства: экономического, политического, умственного, полового формирует особый тип людей - самоуверенных и заносчивых граждан, претендующих на неограниченные права и свободы, отвергающих всякую ответственность и долг. "Выработается" "средний человек", с воодушевлением принимающий либеральную идею, согласно которой личное благо индивида, а не благо государства, является главной ценностью, а потому морально жить по капризу и произволу своей натуры, ее ненасытных и неразумных потребностей. Люди разучаются подчиняться власти, и вопросы укрепления государства, сохранения национальной культуры перестают волновать их совесть. "Среднего человека" трудно воодушевить государственной идеей, он утратил способность подчиняться целям, превышающим его эгоистические интересы.

Триединый процесс развития государств имеет определенный временной интервал: 1000-1200 лет. Таков, по мнению Леонтьева, предел долговечности государств и культур. Но при этом он делал оговорку, что культуры часто переживают государства. Например, "эллинская образованность и эллинская религия боролись с христианством еще долго при византийских императорах, тогда как последние черты эллинской государственности стерлись еще до Р. X.".

Считая началом собственно европейской государственности IX-X вв., Леонтьев пришел к выводу, что с конца XVIII века она закономерно вступила в третий, последний период развития - период вторичного смешения: "Везде одни и те же, более или менее демократизированные, конституции. Везде германский рационализм, псевдобританская свобода, французское равенство, итальянская распущенность или испанский фанатизм, обращенный на службу той же распущенности... везде надежды слепые на земное счастье и земное полное равенство!" Леонтьев был уверен, что открытый им закон развития является объективно-научным и его действие неизбежно.

Поэтому тенденция выравнивания различий европейских государств будет нарастать, и они "сольются все в одну всеевропейскую республику федераций", образуют какой-то "среднеевропейский тип общества" на развалинах прежних великих государств. Гибель европейской государственности не означает гибели европейской цивилизации, считал он. Цивилизация - это "система отвлеченных идей (религиозных, государственных, лично-нравственных, философских, художественных), которая вырабатывается всей жизнью нации". И хотя цивилизация есть продукт жизнедеятельности государства, она "как пища... принадлежит всему миру". Европейскую цивилизацию Леонтьев ценил очень высоко, утверждая, что "история еще ничего не представляла подобного".

Возраст государства российского близок к возрасту Европы, и даже если мы немного моложе, радоваться нечему, ибо, писал он: "не все государства проживали полное 1000-летие. Больше прожить трудно, меньше - очень легко". Российская государственность завершает этап "цветущей сложности", а потому самодержавие падет, страна неминуемо вступит на путь губительной демократизации, захлестнувшей Европу. Такова объективная логика развития, утверждал Леонтьев. Исчезнет специфика русской литературы, поэзии, быта, одежды, архитектуры, музыки и т.д., а Русскую Православную Церковь будут вынуждать принять безликое и рационализированное богослужение по образцу Западной Церкви.

Леонтьев страдал, предвидя такое будущее России, и искал способы затормозить ее вступление на путь эгалитаризации и либерализации, что в немалой степени определило его отношение к социализму. Раньше других мыслителей он понял, что гуманистическое учение социалистов на практике переродится в антигуманизм, антисвободу, антиравенство, что социализм станет "орудием строгого принуждения, отчасти даже рабством". "Социализм есть феодализм будущего" - так назвал Леонтьев один из своих сборников. Но социализм для России - меньшее зло по сравнению с демократией западного образца, убеждал Леонтьев русских либералов. Аргументация его была такова: социализм может стать созидательным в том смысле, что "подморозит" развитие России, отодвинет во времени ее вступление в то безумное движение, которое охватило с XVIII в. разрушаемый эгалитаризмом и либерализмом европейский мир. Демократия же принесет России разрушение: упадет мораль, оскудеет патриотизм, сникнет национальный дух, принизятся гражданские чувства, в силу чего перестанут рождаться гении и герои, победит серый, средний человек.

Леонтьев молился о том, чтобы религиозно-православная идея и мистическое отношение к государству не исчерпались в русском народе, чтобы индивидуализм и свобода личности не затмили соборность русской жизни. Такие мысли, высказанные в период всеобщего увлечения западным либерализмом, закрепили за ним славу консерватора и реакционера, обрекли его на творческое одиночество. Но, несмотря ни на что, он продолжал заниматься главным делом своей жизни - размышлять о судьбе любимой России.

В будущем у России два исхода, предсказывал Леонтьев: или подчиниться Европе в ее эгалитарно-либеральном движении, или "устоять в своей отдельности". Первый исход губителен для России, второй - спасителен, но чрезвычайно труден, ибо потребует "меньше думать о благе и больше о силе", т.е. крепить государственную мощь, силу духа дисциплины и патриотизма, разумно ограничить притязания людей на безграничные права и свободы. Но в конце жизни Леонтьев пришел к трагическому для него выводу: православная вера, дух монархии и соборности в русском народе ослабли настолько, что не смогут остановить тлетворное влияние Запада, несущее безбожие, индивидуализм, главенство материальных потребностей и эгоистических притязаний.

В жизни мыслителя наступил самый трудный период: не переставая любить Россию "как мать", он одновременно начал презирать ее "как пьяную, бесхарактерную до низости дуру". Такие мысли оттолкнули от Леонтьева даже ближайших друзей. В такой тяжелой психологической ситуации он все же продолжал настаивать, что для русского народа губительно устранение внешних ограничений со стороны сильной власти и православия. Из своих глубин, не просветленных духом православия и самодержавия, русский народ сможет породить или молчаливое безразличие ко всему происходящему, или бессмысленные бунты.

Критическое осмысление творчества К. Леонтьева только

начинается. По-видимому, нельзя безоговорочно согласиться с научно-объективистским подходом к изучению социальных явлений, который он применял. Но поражает точность его прогнозов, сделанных в конце XIX века по поводу развития стран Запада, исторических судеб России и ее государственности, взаимоотношения Европы и России, и др. В своем учении он предвосхитил мысли не только Ф. Ницше. Знакомство с трудами современного испанского философа Ортега-и-Гассета обнаруживает сходство во взглядах на проблему современного "среднего человека".