Рядом с истолкованием отношений священника и мирянина как обоюдной сделки (истолкованием, которое мы в той или иной форме встретим у всех крупных мыслителей Реформации) в памфлетах Гуттена фигурирует еще и другая, куда более поверхностная и утешительная интерпретация этих отношений. Мы уже находим здесь печально знаменитую объяснительную модель Просвещения: “встреча простака с обманщиком”. Все повелось оттого, что некогда, в стародавние времена, недалекий и легковерный франк столкнулся с хитрым римским священником, который сумел его надуть, а затем держал в заблуждении, эксплуатируя его невежество и духовную пассивность.
Эразм Роттердамский: вина паствы. Основное умонастроение Эразма — глубокая метафизическая грусть. Он был, пожалуй, самым горьким из мыслителей реформационной эпохи. Устойчивая, скептически выверенная меланхолия тайно присутствует во всех его сочинениях (то назидательных, то язвительных, то бурлескно-веселых). Метафизическое разочарование великого гуманиста вырастает из раздумий над общественной судьбой истины (в другом выражении, Мудрости или Знания).
Кризисное состояние римско-католической церкви — это для Эразма факт столь же несомненный, как и для Гуттена. Однако он далек от того, чтобы видеть в папе и его приспешниках не только моральных, но и исторических виновников плачевного состояния церкви и веры.
Меркантильное разложение, охватившее верхи иерархии, рассматривается Эразмом как закономерный итог многовековой приспособительной деградации католического культа. Церковь лишь по видимости обратила массы язычников в христианство; в действительности она сама подчинилась их способу богопочитания и перенесла его на Христа. Каждая победа церкви в миру оплачивалась ее капитуляцией в духе. Каждый прирост римского богатства и власти означал усиление зависимости клира от силы традиционных народных суеверий. В итоге, в упадочной церкви на деле господствуют те, кто угнетен ею. Деспотическим сувереном церковной жизни является та самая суеверная, идолопоклонническая масса мирян, которой Рим помыкает и на которой он наживается. Она, эта масса, представляет собой исторически активную сторону в порочной сделке пастырей и паствы, скупо обрисованной Гуттеном.
Неудивительно, что резкие моральные обличения Рима стоят в сочинениях Эразма в одном ряду с еще более уничижительными характеристиками “христианской толпы”, худшие примеры которой он находит на немецких землях. “Что до массы христиан, — говорит Эразм в своей главной богословской работе «Кинжал христианского воина», — то, судя по их понятиям о добрых нравах, никогда не бывало ничего пакостнее, даже среди язычников...”9. Та же мысль проводится и в знаменитой «Похвале Глупости»: “Люди простого звания сообщают глупости столь разнообразные формы, они ежедневно изобретают по этой части такие новшества, что для их осмеяния не хватило бы и тысячи Демокритов”10. Отсюда делается понятным, почему конечную цель церковной реформы Эразм видит не в изгнании “дурных пастырей” (хотя они и заслуживают самой худшей судьбы), а в “христианском перевоспитании” самой паствы.
Отсечение прогнившей церковной верхушки ни к чему не приведет: суеверная масса быстро отрастит себе новую, которая будет столь же корыстолюбивой, порочной и деспотической. Покуда сохраняется грубое идолопоклонство мирянина, эти качества церковных верхов будут воспроизводиться при любых изменениях их “личного состава”, при любых обновлениях самих символов веры и богословского обеспечения последних. Делу может помочь лишь свободная проповедь, возникающая спонтанно (будь то в верхах или в низах церковной иерархии). Ее придется вести, полагаясь лишь на “кроткое убеждение”, раз и навсегда отказавшись от тех властных, принудительных мер, посредством которых до сих пор существовавшая церковь ставила себя в глубинную зависимость от столь решительно искоренявшихся ею дохристианских верований.
Мартин Лютер: mea culpa (моя вина). Мы видим, таким образом, что проблема меркантильного разложения церкви вызвала к жизни два оппозиционно-критических проекта действия, в равной степени обоснованных и в равной степени ненадежных.