Не менее строго общественное мнение относилось к министрам. Министр внутренних дел Тара, сначала пользовавшийся некоторым расположением за нейтральную позицию между жирондистами и якобинцами, со 2 июня оказался в одном ряду с умеренными. Получив приказ написать статью для истолкования департаментам последних событий в надлежащем свете, он сочинил длиннейшую диссертацию, в которой всё уравновешивал и объяснял с беспристрастием, конечно, вполне достойным философа, но вовсе не подходившим настроению данной минуты. Робеспьер, которому Тара зачитал эту чересчур мудрую статью, забраковал ее. Якобинцы скоро об этом узнали и бранили министра за то, что он не противодействует яду, распространенному Роланом.
То же самое произошло и с морским министром д’Альбарадом: он обвинялся в том, что удержал в главных штабах аристократов. Многих он действительно оставил, и тулонские события в скором времени это доказали; но решить эту проблему было гораздо труднее в морских, нежели в сухопутных армиях, потому что специальные знания, которых требует морское дело, не дозволяли так скоро заменить старых офицеров новыми: из поселянина нельзя в полгода сделать хорошего морского офицера или генерала. Военный министр Бушотт один остался в милости, и то потому, что, по примеру своего предшественника Паша, напустил якобинцев и кордельеров в свое ведомство, чтобы унять их подозрительность.
Почти все генералы в чем-нибудь обвинялись, особенно дворяне; но двое из них сделались настоящим пугалом: Ктостин и Бирон. Марат, как мы видели, принялся за них за несколько дней до смерти, и с тех пор каждый спрашивал себя: почему Ктостин остается в Лагере Цезаря и не снимает блокаду Валансьена и отчего Бирон сидит без дела в Нижней Вандее, позволил взять Сомюр и осадить Нант?
Везде господствовало недоверие. Клевета носилась над всеми головами и губила лучших патриотов. Так как уже не существовало правой стороны, на которую можно бы валить всё, не было более Ролана, Бриссо, Гюаде, которых можно было при каждом новом опасении обвинить в измене, то общественное мнение набрасывалось на самых отъявленных патриотов. Невероятно, до чего доходила страсть к обвинениям и доносам. Самая продолжительная, неукоснительная революционная деятельность уже не служила порукой человеку, и он мог в один день, в один час попасть на одну доску с величайшими врагами Республики. Воображение не могло слишком скоро разочароваться, например, в Дантоне, смелость и красноречие которого всех ободряли и поддерживали; но Дантон вносил в революцию страстную любовь к цели, без ненависти к личностям – а этого было мало. Дух всякой революции двояк; он состоит из страстной любви к цели и такой же ненависти к лицам, составляющим препятствие к достижению этой цели; в Дантоне же жило лишь одно из этих двух чувств. Когда речь шла о революционных мерах, направленных против богачей, или на то, чтобы сдвинуть с места равнодушных, он ничего не щадил и придумывал самые смелые средства; но к людям он относился мягко и терпимо, видя во всех не врагов, а различные характеры и умы, людей, которых нужно либо убедить, либо принять с той энергией, какая у них есть. Так Дантон видел в Дюмурье не предателя, а только человека недовольного и выведенного из терпения, в жирондистах – не сообщников Питта, а честных, но неспособных людей, и хотел бы устранить их, не губя. Говорили даже, что он лично оскорбился распоряжением Анрио не выпускать Конвент 2 июня. Он жал руку генералам из дворян, обедал с подрядчиками, приятельски разговаривал с людьми всех партий, искал удовольствий и немало повеселился в революцию.
Всё это было известно, и о его энергии и честности распускались весьма двусмысленные слухи. Толковали о том, что Дантон больше не бывает в Клубе якобинцев, о его лени и развлечениях; говорили, что революционная карьера не лишена для него приятности. Иногда появлялись жалобы на лиц, рекомендованных им министрам. Не всегда смея нападать на него самого, иные нападали на его друзей. Мясник Лежандр, товарищ его по парижской депутации, наместник на улицах и в предместьях, подражатель его грубого, дикого красноречия, был обозван Эбером и другими кордельерами умеренным. «Я – умеренный! – восклицал по этому поводу Лежандр у якобинцев. – И это когда я иногда сам себя упрекаю в преувеличении! Когда из Бордо пишут, что я до полусмерти избил Гюаде, когда во всех газетах говорят, что я схватил Ланжюине за ворот и волочил по мостовой!»