В умеренные попал еще один приятель Дантона, тоже известный и испытанный патриот, Камилл Демулен – самый наивный, забавный и в то же время красноречивый писатель Революции. Камилл был коротко знаком с генералом Дильоном, тем самым, который по поручению Дюмурье занимал проход Лез-Ислет в Аргонском лесу и выказал столько храбрости и твердости. Камилл сам лично убедился, что Дильон – добрый солдат, без всяких политических убеждений, но одаренный большим военным талантом и готовый служить Республике. Вдруг, вследствие всё того же повального недоверия, распустили слух, будто Дильон собирается стать во главе заговора, имевшего целью посадить Людовика XVII на отцовский престол. Комитет общественного спасения тотчас же арестовал его. Камилл пытался защитить Дильона перед Конвентом. На это ему со всех сторон заявили:
– Вы обедаете с аристократами.
Бийо-Варенн оборвал его на полуслове.
– Не давайте Демулену позорить себя! – воскликнул он.
– Мне не дают говорить, – возразил Камилл, – хорошо: у меня есть чернильница!
И он написал брошюру под названием «Письмо к Дильону», исполненную ума и изящества, в которой досталось всем. Комитету общественного спасения он писал: «Вы присвоили себе все власти, прибрали все дела и ни одного не заканчиваете. Вас было трое по военной части: один в отсутствии, другой болен, третий ничего не смыслит; вы оставляете во главе наших армий таких людей, как Кюстин, Бирон, Мену, Бертье – или аристократов, или лафайетистов, или неспособных». Камбону он заявил: «Я ничего не понимаю в твоей финансовой системе, только твоя бумага уж очень похожа на бумагу Ло и так же быстро переходит из рук в руки»; Бийо-Варенну: «Ты зол на Артура Дильона за то, что, когда ты был комиссаром при его армии, он повел тебя в огонь»; Сен-Жюсту: «Ты слишком много о себе думаешь и носишь свою голову, точно святыню»; Бреару, Дельма, Бареру и другим: «Вы хотели подать в отставку 2 июня, потому что не могли хладнокровно смотреть на эту революцию, она казалась вам ужасной».
Демулен присовокупил, что Дильон не республиканец, не федералист, не аристократ, а просто солдат и хочет одного – служить; что патриотизмом он не уступит Комитету общественного спасения и всем главным штабам; что он по крайней мере большой знаток своего дела и таких сохранить хоть несколько – большое счастье, и не следует воображать, будто каждый сержант может быть генералом. «С тех пор, – писал Демулен, – как безвестный офицер Дюмурье победил, сам не зная как, при Жемапе и овладел Бельгией и Бредой, удачи Республики повергли нас в такое же опьянение, в какое пришел Людовик XIV: он набирал своих полководцев в собственном дворце, а мы думаем, что можем набрать своих с улицы; мы даже дошли до того, что говорили, будто у нас три миллиона генералов!»
Эти речи, эти перекрестные нападки показывают, что в Горе господствовало смятение. Так обыкновенно бывает с партией, только что одержавшей победу, готовой расщепиться, но с не отделившимися еще фракциями. В победоносной партии еще не образовалось партии новой. Обвинение в умеренности или преувеличении носилось над всеми головами. Среди этого хаоса одно только имя оставалось недоступно никаким нападкам – имя Робеспьера. Уж он-то никогда не грешил снисходительностью к людям, не любил ни одного изгнанника, не водился ни с одним генералом, финансистом или депутатом. Его нельзя было обвинить в том, что он повеселился в революцию: он жил самым замкнутым образом у столяра, с одной из дочерей которого у него была, говорят, любовная связь. Строгий, сдержанный, незапятнанный, он был неподкупен – и все считали его таковым. Можно было упрекнуть Робеспьера лишь в гордости. Этот порок, конечно, не марает подобно разврату, но в годины гражданских раздоров причиняет большие бедствия и особенно страшен у людей строгого образа жизни, религиозных или политических фанатиков, потому что это их единственная страсть: они удовлетворяют ее без милосердия и ничем от нее не отвлекаются.