Но возможно ли отступление? Картина у меня, я за нее заплатила, подписала договор. Теперь весь свет знает, что я отвечаю за нее, от меня в любой момент могут потребовать, чтобы я ее предъявила. Уничтожить ее я не вправе. А она такая большая, что невозможно даже избавиться от нее, сослав в другую комнату, куда-нибудь в темный угол. Она здесь и должна здесь оставаться, иной возможности нет. Я почувствовала, что угодила в капкан. Как я могла сделать подобную глупость? Было совершенно очевидно, что картину таких размеров держать в квартире сущее безумие. Куда ни повернись, отовсюду волей-неволей видишь ее или чувствуешь ее присутствие. Из-за нее я лишилась возможности хоть что-нибудь изменить у себя в доме. Из-за нее я вынуждена каждое утро задергивать шторы, чтобы солнечный свет не повредил ей, а потом шторы приходится снова открывать. И не позволять детям играть возле нее, и каждому очередному посетителю заново давать пояснения, и вечно смотреть на нее, иметь ее постоянно перед глазами, а о том, чтобы сменить пейзаж, уже речи нет, у меня больше не осталось выбора, я на веки вечные связана с этой авантюрой, этими красками и полосами. Картина захватила меня в плен. Меня привлекли с первого взгляда ее краски, кроткие и безобидные, как детская улыбка, а теперь я обнаружила неприступные стены, глухие решетки, неподатливость камня. Огромная, она душила меня, я тонула в подступивших к горлу красках, полосы, ставшие прутьями заграждения, не давали высвободиться, линии обернулись сетью.
Меня охватила паника. Прошлое отрезано, будущее преграждало мне путь — как в лабиринте: куда ни кинешься, выхода нет. С завязанными глазами я неотвратимо вынуждена следовать по дороге, указанной мне со всей беспощадностью. Выбора не осталось, и при этом я не ведала, куда иду. Картина здесь, я обречена жить с ней, идти до конца, и коль скоро она — мой пожизненный крест, придется, страдая, тащить его на горбу. Все вмиг заволокло туманом, я уже не понимала ни что происходит, ни зачем я причиняю себе столько мучений.
Потом я вспомнила о платье. Оглянулась на него — оно лежало, распростертое на софе, словно падаль, и при виде его я вдруг осознала все свое безумие, глупость, легкомыслие. Я спрашивала себя, как можно было усмотреть в нем хоть малое сходство с моей картиной. «Или может быть, оно все-таки напоминало ее — такую, какой она прежде мне казалась?» — пробормотала я. Платье даже не выглядело красивым. Черные полосы, параллельные цветным, которые были лишь самую малость пошире, теперь неприятно бросались в глаза: в магазине я не замечала этой черноты — смотрела и не видела. А между тем она делала ансамбль мрачноватым, сводила на нет всю его яркую свежесть.
Воспоминание о том, как я мечтала, что буду красоваться в этом наряде перед моей картиной, благодаря этой объединяющей гармонии цвета почувствую себя, так сказать, в новом согласии с ней, — все это показалось мне теперь столь непомерной, колоссальной глупостью, что все тело обдало жаром стыда. Потом я спросила себя, как меня угораздило купить столь дорогую одежду. У меня уже не было ни малейшего желания носить это. Я горько сожалела, зачем тогда, в магазине, сразу не сбросила платье, не нашла в себе сил совладать с искушением. Но от пустякового жеста, необходимого, чтобы расстаться с платьем, с одной стороны, удерживало ощущение сокрушительной невозможности, пристрастия, каждой клеточкой кожи привязавшего меня к этой обнове, а с другой — абсолютная беззаботность тех минут, их головокружительная беспечная легкость. Между двумя столь властными состояниями что значила такая хрупкая, едва приметная мелочь, как карандашный росчерк, подобный мимолетному блику — только сморгни, и нет его, однако с того момента, когда эта закорючка легла на бумагу, ее последствия несокрушимы, как стена. И что толку теперь осознавать это? Тут уж, сказала я себе, «осознание» оказывается бессильным, оно ни к чему не ведет, лишь отягощая бремя угрызений!
Посидев еще немного, я встала, аккуратно сложила платье и упрятала его обратно в картонную магазинную коробку. И погасила фонарь. Воодушевление, придававшее мне сил, рассеялось напрочь. Я была глубоко унижена. К тягостному впечатлению, что я предала своих близких, прибавлялось, удваивая муку, сознание, что плодом этого предательства стал полный крах и ничего больше. Я была в проигрыше со всех сторон. Спать я легла с тяжелым сердцем, со мной были только моя сокрушенная гордость, мое осмеянное тщеславие.
Казалось, я утратила все, что любила, все, что мне было к радости и ко благу, и остаюсь отныне одна, как перст, причем по собственной вине, лишенная какого бы то ни было покровительства, отданная на милость собственных инстинктов — хищного зверя, что рыщет в своих джунглях, не ведая ни покоя, ни игры, в любом своем движении, в любом взгляде влекомый лишь алчностью охоты.