Но я быстро оттуда скатилась, и притом кубарем. Одного взгляда на входную дверь было достаточно, чтобы убедиться, что мой труд еще не завершен. Там в буквальном смысле слова не оставалось прохода, куда можно было бы протиснуться. Когда дети вернутся домой, им не проникнуть дальше двери. Мне нужно было придумать, что делать, да побыстрее. Я была слишком разбита, чтобы даже помыслить вернуть мебель на прежние места. Коль скоро так вышло, что я ее туда задвинула, оставалось лишь задвинуть ее еще дальше. Я ухватилась за эту предельно простую формулировку проблемы: раз вещи не могут ни стоять здесь, перегородив вход, ни вернуться обратно в гостиную, им остается лишь отправиться за дверь — в прихожую, ведь иного решения нет. А там, оказавшись за порогом, они, конечно, коль скоро нет другого пути, пойдут в служебный лифт, из него же — в подвал.
Управляющий, когда я его вызвала, создал мне массу затруднений. Похоже, до него не доходила логика моих аргументов. У него оказалось полным-полно других доводов, на мой взгляд, по правде сказать, более чем явственно изобличавших низкое происхождение и интеллектуальное убожество того, кто их приводил. Наш управляющий был кубинским эмигрантом, не говорившим ни по-английски, ни по-французски; отнюдь не склонный самоотверженно посвящать себя заботам о состоянии нашего дома, он проводил часы, уткнувшись носом в мотор одного из тех больших ярко раскрашенных автомобилей, что вечно скапливались у его дверей. Мой муж видел в нем типичного представителя меньшинства, не сумевшего ассимилироваться, утратившего идентичность, лишенного корней, обманутого и эксплуатируемого алчной и угнетающей системой. Эти рассуждения меня раздражали. Я-то в первую очередь видела, что текущие краны никто и не думает ремонтировать, что жалюзи как были неисправны, так и остаются, а мусор перед входом убирают реже, чем следовало бы. Короче, управляющий дал понять, что он не имеет права складировать мебель, в подвале для этого нет места, к тому же подвал не надежен, мебель будет там портиться, но, впрочем, с помощью консьержа я бы могла, пожалуй, перетащить ее туда. А для него, как он утверждал, возиться с этими вещами — непозволительно большая трата времени. Это, конечно, наша забота, она его не касается. Тут я смекнула, что все упирается в проблему чаевых, и мигом разрешила ее, не скупясь. Расставаться с нашими деньгами мне стало теперь несравненно легче, чем прежде. Я даже испытывала что-то похожее на опьянение, растрачивая их так, без счета. Вот, стало быть, что значит разоряться, да, это оно самое и есть — эта легкость, эта беспечность, это наслаждение.
В последующие дни я стала замечать, что мебель, оставшаяся в гостиной, на фоне побелевших стен, в освободившемся пространстве проявляет свою индивидуальность отчетливее, чем раньше, и вскоре ее цвет начал меня тяготить. Бархатная обивка канапе резала глаза своей попугайной голубизной, полосатые чехлы на стульях, стоявших у стола, были желтовато-зелеными. С одной стороны, цвета не отличались красотой, с другой — своей излишней броскостью отвлекали внимание от картины. Мало того: чересчур яркая голубизна канапе перекликалась с цветом голубых полос на полотне, нарушая тем самым непосредственность впечатления. А ведь наверняка именно это обстоятельство привело к тому, что вчера картина мне не понравилась. Я решила, что канапе нужно заново обтянуть тканью очень блеклого тона, а режущие глаз ковры, которые домовладельцы поручили нашим особым заботам, убрать, чтобы оставить голый паркет, только придется его заново отциклевать и натереть. Ткань я купила. Мне потребовалось для этого много времени, ведь я плохо ориентировалась в больших магазинах, не знала, куда податься, заблудившись среди этажей, теряясь среди полок. К тому же я не привыкла делать покупки, мне трудно по образцу ткани судить о том, как она будет выглядеть в сочетании со всем прочим. Заново обтянуть сиденья я взялась сама. Но принялась за кресла, не удосужившись их разобрать, и получила растяжение запястья, так что с этой работой вскоре пришлось покончить. Тогда я решила отправить все это к обойщику.
И снова, в который раз, я не посоветовалась с мужем. При этом я не то чтобы умышленно стремилась действовать украдкой, чтобы потом ставить его перед свершившимся фактом. Но вследствие череды случайностей выходило так, что мы почти не виделись. Он часто задерживался по вечерам в своем университетском рабочем кабинете, за ужином мы разговаривали с детьми, когда же ночь сводила нас один на один, мы оба — и он, и я — были уже слишком вымотаны, чтобы затевать разговоры о вещах, которые привели бы к спорам, требующим длительного разбирательства. А лишнего времени у нас не было. И он, и я были до чрезвычайности заняты, а наши пути при уходах из дому и возвращениях если и пересекались, то редко. Если его звали на концерт, я оказывалась приглашена в какое-нибудь другое место, если я замышляла отправиться куда-либо, ему надо было остаться дома и поработать. Казалось, у нас больше совсем не остается досуга для тех семейных вечеров, которые мы прежде так любили, — стало некогда ни послушать музыку, ни рассказывать детям разные истории, ни вместе почитать. Для такого стремительного усыхания свободного времени всегда находились резонные объяснения — я, разумеется, не могла восставать против его бесчисленных лекций, коль скоро они нас кормили, и между нами слишком долго царило полное доверие, чтобы он мог вдруг потребовать от меня отчета в моих действиях. Он всегда предоставлял мне все заботы о материальных вопросах и, разумеется, был не таким человеком, чтобы придираться к мелочам. Открытый конфликт в нашем случае показался бы полнейшим абсурдом. Я если и допускала его возможность, то как нечто отдаленное, неуловимое. Робость мешала мне спрашивать его совета относительно всех этих демаршей, однако я затаила на него малую толику злобы: ведь у меня часто возникало смутное ощущение, что я совершаю ошибку, и мне бы хотелось, чтобы он был рядом, предвидел ее и предотвратил.