Сходным образом вели себя кастраты и с властями предержащими, включая не только принцев и королей, но даже и самого папу. Так, в начале XIX века кастрат Веллути спровоцировал в Сенигалье{34} чуть ли не дипломатический инцидент. В театре ради лучшего освещения зажгли столько сальных свечей и дешевых масляных светильников, что от жары и чада было не продохнуть — и присутствовавшая на представлении принцесса Уэльская попросила, чтобы начинали прямо со второго акта. Однако Веллути, считая весь этот дым для себя опасным, вообще отказался петь и вдобавок заявил: «Моя глотка стоит королевы!» Начало было надолго отложено, под давлением начальства Веллути в конце концов согласился выйти на сцену, по принцессе положенного поклона так и не отдал. В сходных обстоятельствах Сенезино был уволен со службы при Дрезденском дворе, когда отказался петь не нравившуюся ему арию.
Не менее забавное происшествие случилось в Риме в связи со смертью папы Бенедикта Тринадцатого. В театре Алиберти кастрат Карестини (Кузанино) как раз приступал к своей знаменитой арии lasciatemi («ты ушел»), когда ему сообщили о кончине понтифика и попросили в знак уважения перестать петь. На Карестини новость и просьба ни малейшего действия не оказали, и он продолжал петь еще искуснее, иронически подчеркивая особенно актуальное при сложившихся обстоятельствах lasciatemi. Публика, тоже не желавшая портить столь удачный вечер, устроила ему овацию и долго кричала: «Ewiva Carestini!». Тем не менее образом жизни все эти капризы и претензии по-настоящему сделались лишь для двух совершенно феноменальных личностей — Каффарелли и Маркези. У Каффарелли из достоинств был только голос, один из прекраснейших голосов столетия, а человеком он был весьма неприятным — грубый, наглый, без меры суетный и склонный к истерикам больше, чем самый испорченный ребенок. Именно его постоянное хамство в значительной мере послужило поводом для формирования в памяти потомства упоминавшихся представлений о социальной неадекватности кастратов. Каффарелли хамил монархам, антрепренерам, певцам и зрителям и устраивал в театре и в жизни такие скандалы, каких никто бы не стал терпеть, не будь скандалист великим Каффарелли. Он был прототипом тех самых артистов, которых так зло высмеял Бенедетто Марчелло в знаменитой сатире «Модный Театр». Уже выйдя на сцену он, бывало, совершенно пренебрегал публикой и между двумя частями арии поднимался в ложу поболтать со знакомой дамой, держась при этом, словно в собственной гостиной; пока оркестр играл ретурнель, он, бывало, брал понюшку табаку; он отказывался петь с партнером, если тот ему не нравился; иногда, когда партнер пел арию, он смеялся ему в лицо или издевательски подпевал, заставляя публика надрываться от хохота.
Правда, как ни самоуверен он был, сценическая репутация не всегда его выручала, так что случалось переживать и горькие моменты — например, в Вене, где он не имел никакого успеха, Конечно, Метастазио не мог быть в данном случае вполне беспристрастен, будучи близким другом Фаринелли, главного соперника Каффарелли, но так или иначе он безоговорочно бранит и голос Каффарелли («фальшивый, резкий и непослушный»), и отсутствие у него вкуса к классическим произведениям, а под конец даже добавляет, что «в речитативах он похож на пожилую монахиню, ибо всё, что он поет, слезливостью не уступает причитаниям и вместо удовольствия доставляет скуку»28. Каффарелли был так унижен провалом в Вене, что поневоле проявлял затем больше скромности и сговорчивости.
Тем не менее композиторы и поэты должны были пресмыкаться перед ним, удовлетворяя малейшие его прихоти, а если их приглашали работать вместе с ним в каком-то спектакле, им полагалось при всех обстоятельствах выказывать ему нижайшее почтение — так было заведено. Известно, что Глюк не пожелал вести себя подобным образом, когда впервые ставил в Неаполе «Милосердие Тита»: у него и так хватало проблем с певцами, и он не мог унижаться еще и перед Каффарелли. Виртуоз обиделся, было много споров, но в конце концов каким-то чудом певец вдруг согласился уважительно отнестись к «божественному богемцу», более того, они крепко подружились — наверно именно благодаря упрямству Глюка. У Берни тоже не нашлось поводов жаловаться на Каффарелли, и он оставил нам довольно лестный его портрет. Они встретились в Неаполе, в доме лорда Фонтроуза: кастрат приехал к концу вечера, был в хорошем настроении, с неожиданной готовностью согласился спеть и спел, сам себе аккомпанируя на клавесине — Берни обратил внимание на несколько фальшивых нот, однако признается, что был очарован изяществом и выразительностью исполнения. Выходки Луиджи Маркези отчасти напоминали знаменитые скандалы кастратов конца XVII и начала XVIII века, но к 1790–1800 годам подобные замашки уже отошли в прошлое и считались неприемлемыми. К тому времени все сопранисты усвоили простой и скромный стиль и искреннюю непосредственность экспрессии, так что кокетливый Маркези с его подпрыгивающей походкой выглядел на этом фоне странно. Он был на редкость красив лицом, идеально сложен, с чудесными блестящими глазами, и вокальный диапазон его был очень широк — от высокого флейто подобно го сопрано до более «мужественного» тенора. Грубияном он, в сущности, не был, хотя проявил известную твердость, дважды отказавшись петь перед генералами, которые требовали, чтобы он им пел, — другое дело, что одним из этих генералов был Бонапарт, так что певец еле-еле избежал ссылки.