Он наперёд знал, как будут вести себя люди на допросах, предугадывал ответы, знал, кто лукавит, а кто врёт как сивый мерин. Порою комиссар, успокаивая обречённого, произносил своим густым голосом: «Погоди, погоди, гад, я тебе отрубать голову не буду, а всего лишь жилку пресеку, и живи дальше». И выполнял обещанное: острой саблей слегка касался шеи пленного и пресекал движение крови по артерии; кровь лилась, пока человек не умирал. И тогда он вопрошал: «Так тебе разве легче, чем без головы? Не легче». И даже жалел человека, который не понимал, в чём истинное его счастье.
Манжола лениво посмотрел на стариков и понял: перед ним стоят, возможно, по-своему неплохие люди, но для него — белая сволочь. А поэтому, что бы они ни говорили, правду или будут врать, не имело значения, — он всё равно поступит по-своему. Лишит их жизни.
— Кто вы такие? — нарочито отвлечённо, незаинтересованно спросил он, расслабляя ноги, вытянув их и положив одну на другую.
— А кто вы такие? — спросил в свою очередь князь, приложив руку к груди. — Мы с супругой едем, нас останавливают и приступают допрашивать!
— Я — комиссар полка, отвечать! За ложь — расстрел. Вы — белые?
— Я не скрываю, мы — белые, — отвечал со спокойствием необыкновенным князь. — И я знаю, что вы — красный.
— Да-а, а что это, плохо? — вскинулся вприщур командир, с любопытством посмотрев на тех, кто играл с огнём. Никто ещё не смел ему задавать таких вопросов. Манжола одёрнул кожаную куртку, почувствовав тяжесть кобуры с наганом, оттягивающим бёдра, передвинул её на живот и снова присел, не глядя на стариков, чувствуя лишь брезгливость, зная, что их нужно тут же пустить в распыл, и говорить с ними — пустое дело. Но он хотел, что, пожалуй, было его единственной слабостью, выглядеть перед собой справедливым, оправдывая свои действия. И сказал вслух:
— Мы освобождаем народ от ига негодяев всех мастей. Вот, — он достал из сумки, порывшись в бумагах, портрет Ленина, с поднятой рукой на трибуне. — Вот надо на кого молиться! На, старуха, молись!
Обычно пленные брали и молились, пытаясь таким образом умилостивить мучителя и надеясь остаться в живых, не догадываясь, что затем последует его приговор: «Ты пропел свою отходную, а теперь помирай», — и рубил голову или приказывал тут же расстрелять.
Но старики не взяли портрета, а старуха перекрестилась и осторожно зашептала молитву.
— Мы на красных не молимся, — сказал князь, отводя руку комиссара.
— Хари вы свиные! — проговорил с ненавистью Манжола и положил портрет обратно. — Весь народ молится, а им — заказано!
— Вы — не народ! Я первый отпустил своих крепостных на волю. Мои предки спасли сотни тысяч русских людей на Куликовом поле. Долгорукие всю жизнь думали о народе, заботились о нём.
Комиссар поднялся, припоминая один такой случай, когда вдруг он из обвинителя превратился в обвиняемого. Вспыхнувшую в нём злость — заткнуть тут же глотку этим неразумным старикам — подавил. Что будет сказано далее? Он, с несомненным интересом глядя неотрывно на самоубийц, тихонечко присвистнул. Выразительно посмотрел на командира Филькин, всегда находившийся при нём после того знаменитого дела, когда оставшийся с Манжолой один на один при допросе здоровенный верзила, белый полковник, бросился на него и чуть было не задушил. С подручным всегда безопасно. Филькин дежурил у дверей, не моргнув глазом. Он думал о своём селе, в котором в это время начали собирать картошку. Он слышал запах картошки и ненавидел всех, кто мешал ему думать о ней и видеть мысленно согбенных родителей на своём поле.
— Выходит, господа хорошие, Ленин для вас не указ? — с ехидненьким, язвительным смешком спросил комиссар, ощущая возникшую в левой ноге боль, полученную при падении с коня во время ночного сражения. — Ленин для вас говно?!!!