Беда пришла. Ластени стало заметно хуже. Под глазами залегли тени. Ее ландышевая кожа отливала теперь синевой. Когда она сдвигала брови и морщила матовый лоб, то вряд ли предавалась мимолетным грезам. Что-то тяготило Ластени. Внешняя жизнь оставалась прежней. Изо дня в день девушка занималась обыденными домашними делами, шила, сидя в нише у окна, ходила с матерью в церковь и вместе с ней гуляла по зеленым склонам гор среди бесчисленных ручьев, зимою мелких, весной полноводных, не умолкающих в любое время года. Мадам и мадемуазель де Фержоль чаще всего гуляли по вечерам: вечер — лучшее время для прогулок, это признано всеми. Но они не любовались закатом, подобно счастливым обитательницам равнин и побережий, — горы навсегда заслонили закат от живущих на дне лощины. Увидеть, как солнце уходит за горизонт, можно было только с вершины, поднявшись высоко-высоко, а им удавалось подняться, самое большее, до середины склона. В отличие от голых ржавых, выжженных солнцем Пиренеев Севенны в изобилии покрыты растительностью. В сумерках безрадостная картина — темные пятна кустов над высокой густой травой, местами сливающиеся в сплошную черноту, резкие очертания приземистых деревьев, что корчатся на ветру, в исступлении заламывая ветви, — вполне гармонировала, увы, с унылым настроением баронессы и ее дочери. Близилась ночь, в круглом окне высоко над их головами синева сгущалась в тьму, зажигались звезды. Луны не было видно, но ее бледный молочный свет проникал в жалкое слуховое окошко, без которого жители городка и не догадались бы о существовании неба. Темнота преображает все, и горы теперь представали сказочными существами. Обступив городок, они почти соприкасались вершинами и походили на волшебниц-великанш. Казалось, великанши обнялись и тихонько переговариваются, будто гостьи, что, собравшись уходить, прощаются с хозяйкой. В довершение сходства перламутровый туман поднимался над ручьями, питающими траву, и ложился белым бурнусом на плечи великанш в просторных платьях из зеленой ткани с блестящей серебряной нитью. Одна беда, гостьи всё не уходили — назавтра смотришь, а великанши все еще тут. Мадам и мадемуазель де Фержоль возвращались с прогулки, когда далеко внизу в лощине, где притулилась потемневшая от времени романская церковь, колокол звал к вечерней молитве, — этот зов Данте называл «агонией угасающего дня». Мать и дочь спускались в город, окутанный сумраком, и шли в церковь, холодную, как могила, чтобы по своему обыкновению помолиться перед ужином.
Если по той или иной причине мадам де Фержоль не могла пойти с дочерью, Ластени не боялась гулять одна. Не стоит упрекать ее в безрассудстве. Здешние места были пустынны и вполне безопасны. Разве мог кто-то чужой и недобрый проникнуть в долину, со всех сторон укрытую горами, где, наподобие троглодитов, жили люди, многие из которых ни разу не покидали этих мест, — кольцо гор удерживало их, словно таинственный магический круг. За его пределами, в Форезе, девушка могла опасаться нищих и бродяг, которые скитались по всей Франции и заходили в крупные города, но внутри, в мрачной сырой котловине, она встречала только жителей городка. К мадам и мадемуазель де Фержоль они относились с почтением, чуть ли не с трепетом. Ластени знала по именам всех мальчишек, что пасли коз высоко в горах и, казалось, парили в воздухе; всех женщин, что шли вечером по крутым тропам доить коров; всех рыбаков, что ловили в горных речках форель и вечером возвращались с полными корзинами улова: жители Севенн питаются форелью, так же как шотландцы — лососиной. К тому же мадам де Фержоль вскоре присоединялась к дочери. Горы окружали городок амфитеатром, и здесь мудрено было разминуться, если заранее условиться, в какую сторону идти. Мать видела издалека, как Ластени идет по склону, и даже могла наблюдать за ней из окна особняка де Фержолей: зеленая стена, словно высочайшая живая изгородь, подходила почти вплотную к его серым стенам.
Однажды вечером Ластени вернулась с прогулки раньше обыкновенного, разбитая, едва живая от усталости. За последние дни она еще больше осунулась и подурнела. Ее самочувствие явно ухудшилось. Прежде лишь зоркий наблюдатель мог обратить внимание на то, как она изменилась, — теперь разительная перемена в ее облике всякому бросалась в глаза. Агата без устали осведомлялась о ее здоровье, и Ластени больше не скрывала от служанки, что всерьез больна. Но оставалась по-прежнему немногословной, не распространялась о своем недуге, только повторяла: «Не знаю, что со мной такое, милая Агата». Одна мать ничего не замечала, ее жизнь окончилась со смертью мужа, молитвы и воспоминания поглощали все ее помыслы, однако в тот вечер и она впервые что-то заметила. Ластени чувствовала себя такой слабой и разбитой, что вошла в церковь, не в силах ждать, пока мадам де Фержоль окончит молиться и выйдет к ней навстречу, чтобы вместе еще немного погулять на закате дня. Мать стояла на коленях в исповедальне, девушка подошла поближе и опустилась на скамью за ее спиной в полном изнеможении. Быть может, ее просто утомила длительная прогулка? Мрачная церковь постепенно погружалась во тьму. Цветные витражи потускнели. Тем не менее до ужина было еще далеко, и, выйдя из исповедальни, мадам де Фержоль сказала Ластени:
— Завтра праздник. Ты сможешь причаститься вместе со мной. Исповедуйся, пока я прочту благодарственную молитву. Ты успеешь.
— Не могу, — отвечала та. — Я не приготовилась.
У Ластени не было сил, а бессилие порождает безразличие. Она сидела, ни о чем не думая, не молясь, в то время как мать опустилась на холодный каменный пол и сложила руки.
Мадам де Фержоль была неприятно удивлена, услышав отказ, но не стала принуждать дочь из опасения разгневаться в ответ на ее упорство: баронесса сознавала, что гневлива, и восприняла нежелание Ластени причаститься вместе с ней как искушение. Благородная дама обладала несокрушимой верой и столь же несокрушимой волей, поэтому ее гнев был велик, и, хотя она его сдерживала, девушка чувствовала, как дрожит рука матери в ее руке, когда они вышли из церкви и направились к дому. Обе молчали. Переходя небольшую квадратную площадь, они оказались перед раскрытыми дверями кузницы; все вокруг становилось розовым в ярком отблеске пламени, но лицо Ластени и при свете огня поражало ужасающей белизной.
— Какая ты бледная, — проговорила мадам де Фержоль. — Что с тобой такое?
Девушка ответила, что просто устала.
За ужином они по обыкновению сидели друг напротив друга. Темные глаза баронессы темнели все больше при взгляде на Ластени, и та поняла, что мать затаила обиду за отказ исповедаться и причаститься вместе с ней. Разве могла она понять, разве могла предугадать, что ее бледность гвоздем засела в мозгу мадам де Фержоль и что этим гвоздем мать впоследствии приколотит дочь к позорному столбу?..
V
На следующий день баронесса послала Агату в соседний город за врачом. Служанка отозвалась со свойственной ей прямотой, сохраняя, впрочем, вполне почтительный тон:
— Ах, мадам, наконец-то вы заметили, что мадемуазель больна! Я-то уж давно примечаю и давно бы вам сказала, да мадемуазель все меня отговаривала, мол, незачем матушку понапрасну беспокоить, мол, это пустяки, само пройдет. Только оно все не проходит, и пускай, пускай придет лекарь…
Она не стала прибавлять, что доктора вряд ли помогут Ластени, коль скоро на нее наслали порчу, и отправилась исполнять поручение немедленно, и врач наконец пришел. Он задал Ластени много вопросов, но не сумел добиться толку. Девушка отвечала, что чувствует ломоту, непреодолимую вялость и страшное отвращение ко всему на свете.
— Даже к Богу? — не удержалась от сарказма баронесса, так раздосадовало ее накануне непослушание дочери.
Ластени снесла удар молча, она вообще не привыкла жаловаться, однако жестокие слова явились для нее грозным предзнаменованием: до сих пор набожная мать была с ней суровой, но, как показал этот несчастный день, она может стать и безжалостной.
Неужели Агата оказалась права и врач действительно не смог им помочь? Возможно, он и догадался об истинной природе недомогания Ластени, но о своих догадках помалкивал. Ничего определенного он не сказал. Мадам де Фержоль была с ним почти незнакома, приглашала его очень редко, да и давно это было, когда Ластени болела в раннем детстве. Сама баронесса не болела ничем и никогда. «Я обделена счастьем, зато наделена здоровьем», — повторяла она. То, что доктор десять лет практиковал в «этой дыре», как презрительно говорила Агата, вовсе не свидетельствовало о его невежестве. Врач меньше других нуждается в обширном поле деятельности, чтобы обнаружить свои исключительные, даже гениальные способности, — его искусству повсюду найдется применение. Не случайно лучший из врачей XIX века Рокаше провел всю жизнь в глубокой провинции, в Черном Арманьяке, и там более пятидесяти лет исцелял людей, совершая настоящие чудеса. Правда, врач из Фореза не мог потягаться со своим знаменитым коллегой из предгорья Ланд. Он всего лишь обладал здравым смыслом и опытом, предпочитая скорее выжидать, нежели оказывать давление на природу, хотя она, как истинная женщина, любит иногда почувствовать твердую руку. Симптомы болезни Ластени, наверное, не складывались в ясную картину, и, даже если ее состояние все-таки его встревожило, он не спешил делиться опасениями с мадам де Фержоль, поскольку прочел в ее черных глазах страстную и тираническую привязанность к дочери. Он ограничился рассуждениями о том, что в этом возрасте все девушки подвержены таким недомоганиям, что организм еще не оправился от потрясений взросления, что укрепляющие процедуры помогут больной гораздо больше, чем лекарства.