А про русские стихи и прозу и говорить нечего! Мы не просто читали, мы жили стихами Блока, Анненского, Михаила Кузмина, Мандельштама, Ахматовой, Пастернака, Цветаевой, Заболоцкого… для нас и русская классика была настольной книгой, мы смогли ее прочесть так, как ее не читали, наверное, современники Гоголя и Толстого, – и сделать из нее свои выводы, не революционные и классовые, а общечеловеческие («По прихоти своей скитаться здесь и там…»).
Незабвенный Александр Павлович Чудаков, муж Мариэтты, увидел нового Чехова, Чехова-лирика, Чехова – русского европейца, Чехова, предпочитавшего крупноблочным идеям, подавляющим человека, вещи повседневного обихода и странность, и грусть, и абсурдность, и необъяснимую прелесть жизни.
А Мариэтта так замечательно прочла и помогла нам прочесть Булгакова и Зощенко, так точно и зорко увидела нестерпимую печаль, переплетенную с бесценным юмором булгаковского Максудова («Театральный роман» – да что же сравнится с этой незабываемой прозой, иногда кажется, что во всем мире нет ничего равного ей!), так четко и ясно увидела сталинскую подоплеку Воланда и его приспешников из «Мастера и Маргариты», «купальни и бумагопрядильни», «слабогрудую речную волокиту» Москвы-реки с ее «гребешками отдыха, культуры и воды», зачумленный и притягательный город, о котором параллельно булгаковской прозе так зорко и точно сказал Мандельштам!
А поэтика Зощенко, столь безошибочно понятая и оцененная Чудаковой, прозаическое, будничное слово, оказавшееся в этой прозе напряженным и незаменимым, единственно возможным, как в поэзии. Ничего в ней не сдвинуть, не убрать ни одного словечка, ничего нельзя заменить: «Вот еще мне неприятность – нужна писателю идеология!» «Я всегда сочувствовал центральным убеждениям: нэп так нэп, вам видней», «Пришел поэт с тихим, как у таракана, голосом»… А книга об архивах, открывавшая заповедное, волшебное и в то же время самое реальное царство правды в окружающем мире лжи!
В краткой заметке к этому сборнику невозможно перечислить все, сделанное Мариэттой Чудаковой, да и не нужно – об этом расскажут другие. Хочу только сказать еще о своем восхищении подлинной человеческой порядочностью, бескорыстием, нравственной чистотой политических и общественных устремлений Мариэтты Чудаковой – впрочем, удивляться не приходится: она воспитана и выросла на великой поэзии и прозе.
Алексей Левинсон. Один в поле
М. Ом. – исследователь и литератор, с чьими трудами знакомы многие и многие читатели. Людей, которым доводилось общаться с ней лично, заведомо гораздо меньше. Мне судьба подарила возможность такого общения. На протяжении некоторого времени я был в кругу людей, с которыми М. Ом. по тем или иным причинам поддерживала регулярные отношения. Мы встречались с ней и на работе, и дома. Предметом разговоров были дела и процессы в обществе и в словесности, а более – в науках о том и другом. Потом наши относительно регулярные встречи прекратились. Но мне доводилось вплоть до последнего времени присутствовать при публичных выступлениях М. Ом., слышать ставшие давно знакомыми от нее, но ни от кого более, интонации, видеть никому более не присущие жесты и воспринимать только ею используемые ходы мысли и риторические фигуры.
Об устной и лишь в личном общении наблюдаемой стороне творчества М. Ом. – а я исхожу из убеждения, что то, с чем мне пришлось познакомиться, это род творчества, а не просто личная манера или манерничанье – я и хочу коротко сказать. Рассказываемое мной безусловно известно всем, кому довелось общаться с ней лично. Они и смогут сравнить свои впечатления с моими. Остальным придется верить мне на слово.
Концепция Льва Гумилева приобрела в свое время очень много сторонников, в частности потому, что объясняла/извиняла тот факт, что никто из нас не пассионарий, и рядом с нами таких тоже нет: не та эпоха! Но именно тогда, когда и люди, и эпоха казались начисто лишенными страсти и страстности, мне довелось встретиться с М. Ом. В поле, которое существовало вокруг нее, я несколько раз входил и один, и с другими людьми. Именно поэтому мог убедиться, что мои реакции и мое ощущение высокого и притом вибрирующего напряжения – не особенность лишь моей слабой души. То же самое, то есть пропитывающую пространство страсть и страстность чувствовали многие, вероятно – все. (Говоря «все», я имею в виду всех, кроме родных М. Ом., для них другой счет.) И все, как мне кажется, чувствовали, что они пасуют, не умеют и не могут соответствовать предлагаемому ею темпу мысли, мере эмоциональной наполненности, уровню нравственного напряжения. Не могут, потому за глаза посмеиваются. Одни – над собой, а другие, кто этого не умеет, – над ней. А она в самом деле предлагала и предлагает общение не на обычном уровне. О повседневном будете говорить с другими; со мной будете иначе, будете иными, – так строила коммуникацию М. Ом. со всеми, кого я знаю. Правда, иногда она шла навстречу человеку, которому были совсем не под силу или совсем не органичны такие условия. Для подобных людей (например, для меня) предусматривался режим, по сути, тот же, но на меньших скоростях – на таких, к которым человек мог хоть как-то приспособиться.