Рафаэль Сабатини
История любви дурака
Куони фон Штоккен, хофнарр (придворный шут – нем.) Заксенберга, испускает усталый вздох, и его худое насмешливое лицо принимает странное – полупечальное, полупрезрительное – выражение, как только, повернувшись спиной к весёлой толпе придворных, заполняющих бальный зал Шверлингенского дворца, он ускользает на балкон и устремляет свой взгляд на спящий внизу город.
Здесь, опершись локтями на прохладный камень, а подбородком на кисти рук, он может дышать вольным, неосквернённым воздухом небес; он может позволить своему лицу принять то выражение, какое захочется; словом, он может отдохнуть, – если существует отдых для того, у кого душа полна горечи и жёлчи, чьё сердце почти разрывается от безнадёжной страсти, которую оно скрывает.
В последнее время он изменился не в лучшую сторону, этот остроумный дурак! В прошлом его шутки были весёлыми и смешными и никого не задевали, кроме тех, кто из-за высокомерия и тщеславия лучшего и не заслуживал; но теперь, увы, он стал мрачным и угрюмым и ходит вялый и молчаливый, погружённый в какие-то мысли, от которых только иногда пробуждается, чтобы дать выход вспышке такого отвратительного и даже богохульного веселья, которое заставляет мужчин содрогаться, а женщин креститься, полагая его одержимым бесами.
Его язык, рождаемые которым блистательные и искромётные бонмо (остроты – франц.) некогда ловили с жадностью, теперь сравнивают, и не совсем уж несправедливо, с жалом какой-нибудь ядовитой змеи. И многие, кто ощутил на себе язвительность его насмешек, усердно молятся, чтобы его величество поскорее счёл за лучшее подыскать вместо него нового шута.
Молодой французский аристократ, маркиз де Савиньон, в честь fiançailles (помолвки – франц.) которого с высокородной Луизой фон Лихтенау и устроено нынешнее празднество, похоже, стал излюбленной мишенью для самых колких насмешек шута. Двор находит это непонятным, ведь молодой француз всегда доброжелательно обращался с Куони.
Что же с ним происходит? Кое-кто божится, что он стареет; но это не так, ведь ему едва ли тридцать лет, а что касается силы и проворства, – хоть он и шут, – ему нет равных в войске Заксенберга. Другие с насмешкой шепчут, что он влюблён, и даже не могут вообразить себе, как близки к истине! Увы! Бедный Куони! Целых десять лет он упивался триумфами в своём пёстром наряде, но теперь вдруг, кажется, начинает стыдиться вычурной чёрной туники вкупе с колпаком и бубенчиками да фестончатым оплечьем и порой от затаённого стыда опускает голову; порой он с горечью проклинает в душе судьбу, которая сделала его забавой для придворных и которая, кажется, забыла, что он человек и что у него есть сердце.
Когда он стоит на балконе, бесцельно вглядываясь то вверх – в летнее звёздное небо, то вниз – в спящий город Шверлинген, и при этом его длинная, гибкая фигура купается в потоке света из окна позади, а слух терзают звуки музыки и шумного веселья, – несчастный шут обострённо ощущает, как до этой ночи не ощущал никогда, горький позор своего положения. В агонии, становящейся всё ужаснее от отчаяния, которое наполняет его душу, он бросается на каменную скамью в углу и закрывает лицо руками. Так он сидит несколько мгновений, его сильное тело сотрясается от неистовых рыданий, облегчить которые у него нет слёз, пока звук шагов неподалёку не принуждает его сделать над собой усилие, чтобы подавить свои чувства.
Высокая, стройная девичья фигура останавливается на мгновение, обрамлённая проёмом открытой двери, и, когда, подняв глаза, Куони замечает её, он резко вскакивает и обращает к девушке своё бледное лицо, так что свет из комнаты как раз падает на него, ясно обнаруживая следы той бури, которая пронеслась в душе шута.
Возглас удивления вырывается у неё при виде этого искажённого лица.
– Куони! – восклицает она, ступив вперёд. – Что с тобой? Ты увидел призрак?
– Вот именно, мадам, – отвечает он с выражением, исполненным горькой-горькой печали. – Я действительно увидел призрак – призрак счастья.
– И разве это видение так мучительно, как показывают твои лицо и тон? Вот я бы восприняла всё иначе.
– Да, будь то, что я узрел, осязаемым, достижимым счастьем; но я говорил о призраке счастья – иными словами, о виде чужих радостей, о тени, поистине назначенной, чтобы вселить отчаяние в сердца тех несчастных, кто сам не может завладеть чем-то настоящим.
– И ты один из этих несчастных, Куони? – спрашивает девушка тоном, полным заинтересованности и приязни, который бы мог быть неправильно истолкован мудрецом, но только не дураком. – А ведь говорится, – продолжает она, – что жизнь шута весела и беззаботна. Я даже слышала из уст некоторых из тех утончённых господ вон там, что это вызывает у них зависть.
– Не сомневаюсь, не сомневаюсь, – отвечает он с презрительным смехом, – и смею присягнуть, что многим из них дурацкий колпак подошёл бы лучше, чем мне!
Потом он резко меняет тон и становится серьёзным.
– Фрейлейн фон Лихтенау, – говорит он почти шёпотом, – нынешнее празднество даётся в честь вашей помолвки; соблаговолите же принять от бедного шута самые горячие и сердечные пожелания счастья.
В его тоне звучит что-то столь особенное и необычное, что девушка чувствует себя неизъяснимо тронутой.
– Я принимаю их и благодарю тебя, друг Куони, от всего сердца, – ласково отвечает она, протягивая ему руку.
– Вы зовёте меня другом! – восклицает он, подходя на шаг ближе. – Вы зовёте другом бедного дурака! Пусть Бог благословит вас за это слово!
– Куони! Куони! – слышится голос из комнат; но ему нет до этого дела, потому что, склонившись, он подносит её руку к своим губам и целует тонкие пальцы, как целуют святую реликвию.
– Пусть Бог благословит вас, мадам, и, если когда-нибудь случится вам нуждаться в друге, клянусь мессой, что тот, кого вы сейчас удостаиваете этого высокого титула, будет рядом.
Затем, устремляясь прочь, прежде чем она успевает ответить, он выходит в гостиную.
– Куони! Куони! Где ты? — кричит целая дюжина голосов.
– Я здесь, – мрачно ответствует он. – Что такое? Разве маловато дураков собралось в одной комнате, что вам нужно требовать меня для пополнения ваших рядов?
Слишком долго он носил маску, чтобы забыть роль, которую играет в жизни, и, как только он предстаёт теперь перед гостями, все следы недавних чувств пропадают с его лица, хотя настоящее выражение — полумеланхоличное, полупрезрительное — остаётся.
Он окидывает взглядом своих тёмных глаз пышную толпу придворных красавиц и блестящих кавалеров, ожидая, кто же примет его вызов.
Где Фельсхайм, Альтенбург, Бридевальд и другие остроумные шутники, которые не лезут за словом в карман? Молчат! Все молчат, ибо слишком хорошо знают ядовитость шута, чтобы подставляться его колкостям в открытой схватке.