Выбрать главу

Вот с того разу, как окликнется княжна Натали «собольстительницею», так и готова Дарёнушка уже вновь что-нибудь ей выдумывать – стало слово это промеж них словно бы особый условный знак.

По разному княжне делала. А однажды удумала струк. Принесла, показала и ссильничала над Натальенькой.

– Вот, ал-самотык какой углядела в матрёшьем ряду! – похвасталась с порогу перед княжной.

Уж потом ушивали его в поясок на служанке; подмывали княжну над тазиком середь горенки у служанки в гостях, как готовящуюся замуж невесту; да краски над тазиком же и развели – прорисовать повеселее набалдашник на припоясанный Дарьюшке струк, да самой горничной сделать кисточкой усики, будто у залихват-молодца. С таким струком и припала на коленко одно перед полуобнажённой уж от низу Натальенькой Дарьюшка в горячем своём предложении руки и сердца и пламенного хуя смело княжне предъявляемого. Княжна было отнекиваться, да отшатываться от подобного, да Дарьюшка уж по уговору настойчива сверх всякой меры: влезла запросто между коленок к княжне и давай шурудить между ног – наставлять. Только охнула Натальенька, как полез к ней молодецкий струк из-под Дарьюшкиного животика. Задёргала, завелась жопою Дарьюшка – хорошо госпоже? Тут Натальенька и не выдержала, стала в голос кричать, побудила всю дворню. Повар Антип, да Гликерья вошли со свечами и перепуганным интересом в лице. Повар только смеяться стал в лихо завитые усы на круглом лице, как Натальенька окончательно кончила, а Гликерья дочку бранить принялась, не разобрав: «Ты что тут удумала?!»…

Но особо проказником числился у Натальеньки отчего-то граф Артамон Иергольдович Сецкий, почтенный еврей преклонного скорей образа жизни, нежели возраста. Ебал он Натальеньку всего один раз, да и стратил в нём сразу же вплоть до несомого им теперь сурового наказания. Всё дело в том, что писюн Артамон Иергольдовича княжне был очень даже мил: на вид более, чем крутобок; большая мошна; особенно как-то осязаемый запах чарующего o'decolo… Оттого и тогда и потом Натальенька делала так: оставит графа наедине с собой отобедать, а после третьей перемены блюд в присутстствии лишь Гликерьи своей, пригласит Артамон Иергольдовича стать рядом с ней для уник-десерт, раскроет ширинку на нём, да ручкой ужмёт не влезающую в кулачок мошну. Попыхтит-попыхтит над ней граф, смелой ручкой отдаиваемый, а как подарит ему молодая княжна france-поцелуй прямо в маковку, так и спростаитса прямо ей в рот… И до того любились княжне эти маленьки невинные шалости с графским внушительным причиндалом, что решилась в одну из ноченек допустить его до себя. Да ночка оказалась темна, граф же напорист. В суете, как поставил уж молодую княжну на четвереньки, да подналёг собой, так вдруг почувствовалось Натальеньке – не туда! «Ах! Граф! Ах!», вскричала Натальенька, да с опозданием: графский оскользок размером с детский кулачок весь влез по самые шишки к тугой непорочнице в заднице у княжны. Граф же, ничего не замечая вокруг в приступе своего счастья, ебал ретиво Натальеньку под её жалостливые повизгивания до тех пор, пока с хуя тягучими сливками в этот раз не проник в глубины княжны совершенно противоположным обыкновению образом… Неделю целую жопа княжны Натали просто ломом разламывалась будто надвое! Граф же вдобавок к этому своему огреху ещё и подлил масла в огонь тем, что ославил Натальенкину минутную слабину на пол уезда преимущественно в мужской его части. Будто теперь уж княжна при желании через жопу любому подаст. Много трудов Натальеньке стоило восстановить порядочность, репутацию и болевшую попку. И хоть почёсывалась в действительности порой с тех пор затайная дырочка у княжны, но береглась больше Натальенька и крайне редко затягивала кого-нибудь в ночной темноте по её выражению «не туда». И с того вот самого случая стал Артамон Иергольдович вечным выпрашивателем у Натальеньки: поебать ему её более не предвиделось, но поухлёстывать до обмоченья обоими того, что между ног, княжной вполне дозволялось, и граф вынужденно не отставал.

По укромным каким уголкам дома княжна с ним устраивалась, но более всего любила – в саду. Присядет на лавочку среди цветущих кустов чудо-роз, скажет «Гликерьюшка!», да подол сама и задерёт. Вмиг перед ней на коленях окажется сопутствующий Артамон Иергольдович, да потрогать не успеет ещё за пизду, а уж хуй его огромный-толстый торчит голышом из мотни и в чулочек княжны упирается-просится под коленкой. Гликерья внимательно тогда смотрит в две стороны вдоль тропинки – не идёт ли кто – да иногда с интересом на графа у ног княжны оборачивается. А граф пристаёт во всю мочь уж к Натальеньке: так и так погладит, поцелует коленку, к обтянутой корсетом грудке прильнёт, смотрит жалостливо. Перебирают пальцы его у Натальеньки всё между мягкими белыми ляжками, упорно трётся хуй о кружевной отворот. Но гладит лишь княжна Артамон Иергольдовича по обременённой высокими залысинами головушке, да дышет всё трепетней. Так, под взгляды Гликерьины, и дойдёт до того, что заурчит страстно граф, забьётся талией ему в ответ на лавочке молодая княжна. Сильно прыснет граф просто так, ей на подол, на чулочек, на туфельки… Звонко ахнет навстречу и как бы издалека княжна над ним… Иногда и пожилая Гликерья, прислуга княжны и её частью нянька-наставница «по жизненной части», так разрумянится, что стыдно сказать…

Но всё ж Артамон Иергольдович и «удружил»: проведал коим-то образом Александер в далёком Царском Селе, что невеста на попу ославлена по уезду всему и, месяца три не прошло, поспешил к дому – самому разузнать, наконец, новостей, да поставить пред Натали со всею серьёзностью вопрос о замужестве…

Ебут

Погоды стояли чудесные – отступала весна, и во все положенные ему права вступало мягкое среднерусское лето 182.. года. Лицеист Александер Камелин созерцал из окна родительского фаэтона родимый простор покрытых пышною зеленью полей и подлесков; любовался привычно подёрнутым облаками небом; и во всю душу наслаждался исцеляющим напоением истосковавшегося по уж несколько лет как не виденным местам своего младенчества и возрастания, чуть щемящего в предвкушении встреч сердца.

Ничто, казалось, не изменилось в графском имении с тех пор, как был отдан младший из детей в Царскосельский поэтик-лицей. Для Александера в это время промчались бури событий и целые водовороты жизненных перемен; а усадьба была всё столь же величава, мирна и покойна, какой помнил он её и всю жизнь. Стоял полдень, и во все просторы садовых подступов к графскому дому не было видно ни одной живой души. Александер вспомнил об отправленной им накануне повести с гонцом из уезда, в котором он задержался на тройку дней, и с теплотой усмехнулся в пылающие юностью щёки: определённо – пробудить это мирно почивающее среди умиротворяющих русских полей жизнеустройство навряд сможет и Ийерихонская труба! Наверняка маменька накормила гонца ко всему прочему известными Дуняткиными шанежками под италийским соусом, а отец, заслышав, что сын в семидесяти верстах, провозгласил приезд сына «на этой неделе» и велел приготовить к встрече постановку в домашнем театре.

– Егорыч, брат-малахай, стой! Езжай-ка дальше без меня… – Александер окликнул кучера, и почтенный старик обернулся к нему с облучка с вопросом на лице. – Езжай-езжай, Егорыч, я пешком разойдусь немного!

Молодой граф спрыгнул с подножки кареты и зашагал по отдающей мягким летним теплом пыльной дороге.

– Плащ бы накинули, барин! Неровён час гроза соберётся! Небо застит вон уж… – Егорыч протягивал накидку ему с облучка.

– Кидай! – засмеялся Александер в ответ; подхватил плащ на лету и наставил: – Да до дому пока не езжай, Егорыч, будь мил – завороти на Выселки на часок какой третий. Вишь, спят они у меня – так устрою сюрприз!

– Воля ваша! – с пониманием заулыбался Егорыч в ответ и вовсе уже ощадил лошадей, да неспешно покатил себе дальше; через недолгое время упряжь его качнулась в последний раз во внимании упивающегося окружающей красотой Александера и скрылась за освеченной единственным лучом из-за облака берёзово-ивовой рощицей.