сильней, чем свеченьем, казавшимся лишним,
способностью дальнего смешивать с ближним!
Видел эти строчки и раньше, но только сейчас они обрели какой-то тревожащий смысл. Забыться не удалось, и, прислушавшись к себе, я обнаружил, что этот смысл в слова привносит стоящая ко мне спиной женщина, отличавшаяся от толпы, как юная суббота от будней, - взбудоражившим меня "лишним свеченьем". И неважно, что было или есть вокруг, неважно, что везде в мире тесно, и нигде в нем ни мне, ни кому-нибудь другому, по существу, нет места. Все это и другое неважно, поскольку, хотя "полено кончалось", костер во мне полыхал, и жила еще во мне эта животворная сила - способность дальнего смешивать с ближним.
Я закрыл книгу и, подняв взгляд на Субботу, не спеша осмотрел ее с головы до пят: хотя на обнаженную и прозрачную я, оказывается, не раз заглядывался на нее в витринах "Мэйсис", ничто в ней мне не было знакомо. Это была чужая женщина, которая живет там, где я отказался жить, потому что в ее страну можно было все-таки влюбиться; женщина из другого поколения, любящая других мужчин, такая же отчужденная от меня, как ее дубликаты в Америке и все люди в толпе. Которая спешит, суетится и бьет каблуком по кафельному настилу, потому что не дождется своего череда, то есть бесследной развязки простейшего из каждодневно возникающих узлов, повязавших нас сейчас на мгновения. Не знал я из своего прошлого даже ее духов. Но в этом неведомом мне аромате - как и во всем ее столь далеком существе - я сперва услышал, а потом или до этого или одновременно увидел, ощутил, узнал что-то безошибочно близкое.
Мгновенное объяснение мгновенно же показалось ложным; то было не вожделение: хоть я и стоял тогда к ней впритык, ближе, чем к кому-нибудь в мире, и хотя мог представить ее себе нагою яснее, чем других, - никакая отдельная часть этого тела в воображении не возникла. И в то же время я чувствовал его такую простейшую сущностность для моего тела, которая страшит невозможностью раздельного с ним бытия и пробуждает способность к ненасыщению, как не насыщаешься ни верхней, ни нижней половиной самого себя. Меня захлестнула неведомая дотоле горькая обида на жизнь за то, что эта женщина была далека от меня и отчуждена; не обида даже, а больнее, глубокая жалоба, которую кроме как смертью можно заглушить только ее противоположностью, - любовью. Да, повторил я про себя чуть ли не вслух, любовью: она и делает далекое близким...
И вслед за этим во мне развернулось желание отбить у мира это чуждое мне существо, чтобы оно стало тем, чем может стать, - ближним. Отбить его у мира в бесконечном акте любветворения, которое не признает окончания праздничной ночи и наступления будничного утра, и в котором ублажение плоти является сразу непресыщающим и случайным. И которое потом, когда исчерпываешь всю способность своей плоти к наслаждению и перестаешь ощущать ее отдельность, завершается не грустью из-за того, что все длящееся заканчивается, а - примирением с жизнью и тихим праздником присутствия в ней твоего ближнего. Столь необъяснимо ближнего, что становится понятной еще одна причина нашей печали при уходе из жизни, то есть при расставании с этим человеком.
Потом, не отводя от Субботы невидящих глаз, я вдруг вспомнил, что только недавно читал об этой печали, - и вздрогнул от неожиданности: она была у меня в руках, эта самая страница, в этой книге про любовь во дни чумы. Стал лихорадочно листать ее сперва с начала, а потом - в нетерпении с конца; сбившись с ритма, перепрыгнул через много листов на страницу, оказавшуюся загнутой, и быстро, как по ступенькам на лестнице, стал сбегать взглядом по строчкам. И чем - ниже, тем беспокойнее стучало в груди: они должны быть здесь, эти слова, в этих строчках...
...Вот он падает с лестницы во дворе своего дома, этот доктор, и начинает умирать; вот выбегает на шум и она, жена; вот они, эти слова, отдавленные ногтем, как и в другой книге о "способности дальнего смешивать с ближним"... "Она увидела его уже с закрытыми для этого мира глазами, уже неживым, но из последних сил увернувшимся на миг от завершающего удара смерти, на один миг, позволивший ему дождаться появления жены. И он узнал ее, несмотря на шум внутри себя; увидел над собой чуть приоткрывшимися глазами, сквозь слезы горькой печали из-за того, что уходил от нее, глазами более чистыми, грустными и благодарными, чем когда-либо раньше. И, собрав в себе последнее дыхание, он отдал его ей со словами: "Только Бог знает, как я любил тебя!""
Как и в первый раз при прочтении этих слов, я ощутил удушье и подумал о своей жене... Понимание своей судьбы со всеми ее превратностями не только не ограждает нас от того, чтобы она продолжалась, как ей предначертано, но не уменьшает и связанных с нею страданий.
93. Главную женщину надо потерять
Преодолев стеснение по поводу своего возраста, чиновница в контрольной будке вернула на нос очки и принялась рассматривать мои документы. Сам же я посматривал на Субботу, стоявшую у соседней стойки и объяснявшую что-то пожилому чиновнику, который тоже стеснялся возраста. Миновав будки, уже спешили в зал Займ, Джессика, Стоун и Гутман. Все они говорили одновременно и взволнованно, а все другие пассажиры оглядывались на Джессику.
-- О, так вы летели вместе с Фондой? -- осведомилась чиновница, возвращая мне билет.
-- Конечно! -- подтвердил я. -- И скоро улетим в Москву!
-- Скоро не получится, -- возразила она. -- Москва не принимает, -- и вернула теперь и паспорт.
-- Дождь? -- ухмыльнулся я.
-- Путч, -- ответила она.
-- Что такое "путч"? -- не поверил я.
-- Переворот, -- и пригласила следующего транзитника.
-- Нет, постойте! -- вскинулся я. -- Так же нельзя: "переворот" - и все! Кто перевернул, кого?!
-- Точно не знаю, -- объяснила она. -- Пройдите в зал, у нас есть телевизоры, радио и даже газеты!
-- И еще англичанки! -- поспешил я в зал.
У входа меня дожидалась Суббота, но я был настолько возбужден, что не удивился. А может быть, не удивился именно потому, что считал ее уже не странницей, а ближней.
-- Очень сдержанная дама, очень! -- громко объявил я ей и, взяв за руку, увлек за собой.
-- Вы сами замолчали! Не стану же навязываться!
-- Я не про вас! -- ответил я. -- Про чиновницу! Очень сдержанная! Все англичанки такие, даже куклы! Вы видели английские куклы? Анатомическое уродство! Они тут все еще стесняются правды! И не договаривают до конца! У каждой женщины есть что? Бюста может не быть, но у всех есть щель между ногами, правильно? А у английских кукол между ногами сплошная пластмасса!
Суббота вскинула на меня испуганные глаза:
-- Что с вами? Куклы - фантазия, а не пособие по анатомии!
Меня рвануло спросить о ее дубликатах, но - опомнился:
-- Я взволнован: она сказала - в Москве переворот!
-- Правильно. Знаю. Я даже подумала, что вы летите на путч. Хотя когда вы вылетали, его, наверное, еще не было...
-- Лечу на путч?! -- воскликнул я. -- Во-первых, никого на путч не пускают, а во-вторых... -- и тут я, наконец, задумался.
Пауза оказалась долгой, и прервал ее не я:
-- Я знаю - о чем вы думаете. Вы думаете, что теперь - пока в России идет путч - у вас есть время поехать со мной.
Я вздрогнул, поскольку думал именно об этом:
-- Правильно! Но, с другой стороны, я думаю еще, что умный человек этого не сделал бы. Каждому, говорят, судьба уготовляет главную женщину, и ее надо потерять!
Суббота придала лицу строгое выражение:
-- Прежде всего - верните мои книги, я дожидалась вас из-за них! А во-вторых, вот вы сказали про "с другой стороны". Но есть ведь еще одна сторона медали, третья...
-- Так говорят про юмор, -- вставил я. -- Третья сторона...
-- Я говорю о серьезном, -- перебила теперь она. -- Вот вам третья сторона: все мы хотим быть самими собой...
-- Правильно, -- снова перебил я, -- но мы хотим быть собой только когда не хотим быть еще кем-нибудь.
-- Не мешайте! -- взмолилась она. -- Все мы хотим быть собой, но добиться этого можно только за счет отрицания того, что впихнули в нас другие. А сами мы, какие есть, - это я где-то прочла, - сами мы состоим из одного мгновения, когда раз и навсегда понимаем кто и что мы есть... Звучит глупо, но я ждала вас не ради этих книг.