Услышав это, я обомлел, ибо считал своими и эти слова. Опомнился, почувствовав, что кто-то схватил меня за руку.
-- А я вас везде ищу! -- крикнула мне Джессика. -- Это же ужас! -- и стала тянуть меня в сторону телевизора, под которым скучились головы Займа, Стоуна и Гутмана, и к которому спешили уже и Гена Краснер, и Алла Розина с делегатами, и Герд фон Деминг.
-- Подождите! -- бросил я Джессике. -- Никакого ужаса нет! Подумаешь переворот! Может, это как раз хорошо...
-- Хорошо?! -- возмутилась Джессика. -- Вы что - враг?!
-- Нет, Джейн, я друг! Познакомьтесь: тоже друг! -- и кивнул на Субботу, не успевшую еще опомниться от появления "звезды".
-- Извините! -- бросила ей Джессика. -- Я вам его верну! -- и снова потянула меня к телевизору. -- Сейчас я его верну!
-- Да нет, госпожа Фонда, не надо, что вы! -- выдавила Суббота. -- Если он вам нужен... Что вы! Мы в общем-то едва знакомы... Разговорились пока стояли... Он пропустил меня вперед... А я забрала у него книги... -- и бросила на меня взгляд, который выдал одновременно неискренность сказанного и искренность чего-то другого, не сказанного, - взгляд, сразу же становящийся незабываемым, как незабываемым становится и само это простое мгновение.
Джессика доставила меня к Займу, громко восклицавшему:
-- Прекрасная речь! Настоящий лидер! Великолепно сказал!
-- Что сказал? -- спросил я.
-- Ну, сказал, что, как говорят, no pasaran, не пройдет!
-- Что не пройдет?
-- Путч, говорит, не пройдет! Ни за что!
-- А что он мог сказать еще? -- вставил я. -- Ничего! Ну, не мог же он сказать, что пройдет!
-- Да, но сказал, как настоящий лидер!
-- То есть сказал, наверное, трижды? -- ухмыльнулся я.
-- Что вы имеете в виду? -- обиделся Займ за Ельцина.
-- Настоящие лидеры говорят все трижды, -- рассмеялся я. -- Сперва говорят, что скажут no pasaran, потом говорят no pasaran, а в заключение что уже сказали no pasaran!
-- А он, действительно, сказал это трижды! -- ахнула Джессика. -Значит, и вправду не пройдет!
-- Не пройдет, Джейн, не пройдет! -- успокоил ее Займ. -- И я лично еду сейчас в Би-Би-Си: попрошу у них в Русской службе микрофон и скажу - не пройдет!
-- Конечно, не пройдет! -- подтвердил Мэлвин Стоун. -- Потому, что никогда не пройдет!
-- Ни шанса! -- крякнул Гутман. -- Мировая общественность и вообще! Евреи, в конце концов!
Герд фон Деминг, как и положено ему, молчал, а черные делегаты наперебой спрашивали у Аллы Розиной ее мнение, которого у нее не оказалось: кивнула мне головой - видимо, узнала - и посоветовала делегатам адресовать вопрос мне. Польщенный ее вниманием, я ответил искренне:
-- Одно из двух: или пройдет или не пройдет!
Делегаты рассмеялись: им тоже было плевать, а я стал искать глазами Субботу. Ее нигде не было, и сердце у меня сорвалось вниз.
-- Слушай! -- шагнул ко мне Гена Краснер. -- Ты прав - или пройдет или нет, но я думаю вот о чем: может, не надо уже туда лететь в любом случае? Опасно же все-таки!
-- Прав и ты, Гена! -- ответил я и рванулся прочь. -- Не надо!
94. Жизнь можно проживать до конца только если она кажется естественной
Забыть о Москве я решил так же легко, как и быстро, - пока Гена произносил свою фразу. Так же быстро и легко ответил бы ему и на вопрос "почему?" А потому, Гена, сказал бы я, что да, правильно: кем бы ты, человек, ни был, как бы долго ни жил и где бы ни кружил, вся твоя жизнь сводится к тому мгновению, когда вдруг раз и навсегда понимаешь кто ты есть. Мне кажется, что когда, оглянувшись вокруг, я нигде не увидел Субботы, тогда я и понял чего же все-таки от моей жизни мне надо. Я говорю тебе не о любви: кто? - никто не знает что это такое, хотя рассказывают, будто она уводит любую боль и решает все вопросы существования. Я говорю, конечно, не об этом: нельзя говорить о том, чего не знаешь; а я не знаю, потому что, как и у тебя, Гена, как у всех на свете людей, у меня в душе много боли, а в голове - много пыток!
Я говорю про другое: пусть с болью и пусть с пытками, жизнь можно проживать до конца только если она кажется естественной. Пока мы живем - в нашу жизнь приходят, а потом из нее исчезают много людей, много догадок и переживаний. И мы забываем их. Забываешь - это когда существование без того, кого или что забываешь, становится естественным. Но иногда - у кого часто, у кого редко - случается такое, чего уже никогда не забудешь и без чего - ты это знаешь наперед - жизнь уже не будет естественной, без чего невозможно, как невозможно непомышление о себе.
И потом - каждому свое, Гена! Вот тебе - твоя книга про перевоплощение, про то, что один человек становится вдруг другим, как сам ты стал из акушера философом, хотя мне, по правде, не понятно - как это мысли из моей тетради ты вдруг посчитал своими. И даже, извини, мою жизнь. Или этот олух Займ: он, видишь ли, не может без того, чтобы не объявить по Би-Би-Си, что путч не пройдет. Каждому свое, - и без этой исчезнувшей женщины, которую я назвал Субботой, жизнь, быть может, мне больше не будет представляться естественной, поскольку, как мне кажется, я ее не забуду. И если даже это, как ты, наверное, думаешь, мне только кажется, - где граница между "кажется" и "есть"? Подумай и ответь, ты ведь уже не акушер, а мыслитель; и если это так, если это тебе не кажется, то ты ответишь мне: нету границы между "есть" и "кажется"! Одним словом, мне ее надо найти и отвоевать у мира для того, чтобы сделать ближней, ибо нет праздника веселее и правдивей, чем делать дальнего ближним!
...По-видимому, я не просто думал, но и бубнил вполголоса, потому что таксист спрашивал не к нему ли я обращаюсь. Нет, к доктору Краснеру. И каждый раз он заверял меня, что слышал о нем: работает там, куда я еду, в "Мадам Тюссо".
В Лондоне, конечно, шел дождь, но не английский, который берет октавой ниже, чем в остальном мире, и идет только для того, чтобы испортить настроение и навести на мысль, что жизнь справедливее всего сравнивать с мокрой салфеткой. Был не английский дождь, а зрячий, и все вокруг выглядело, как предупреждение. Даже небо казалось настолько твердым, что не верилось в мое недавнее пребывание и передвижение в нем...
В "Мадам Тюссо" Субботы не было. Был зато, как утверждал таксист, доктор Краснер, начальник по реставрации, похожий не на Гену, а на угандского людоеда Иди Амина, - только не черный, а белый. И, кстати, именно этого африканца и реставрировал, а на полке над его столом лежала покрытая пылью дурная копия сталинской головы: пропорции лица были правильные, но выражение - неожиданное. Настоящий Сталин, каким я помнил его по мавзолею, выглядел уставшим кавказским старцем, прикрывшим веки либо для того, чтобы предаться воспоминаниям о детстве, либо же оттого, что уже достаточно умудрен, а потому ничего видеть не желает. А здесь он разглядывал меня такими глазами, словно узнал соотечественника и размышлял над тем стоит ли ему сейчас прожить мою жизнь.
Отряхнувшись от его взгляда, я спросил доктора Краснера о Субботе из государства Израиль. Он ответил сперва, будто никто не хочет жить вечно, но все хотят - заново, а потом сообщил, что такой женщины не знает: стеклянные манекены делают не здесь, а в одной из трех других мастерских "Мадам Тюссо" в разных концах Лондона. В третьей, в Ислинге, которая из-за позднего часа оказалась закрытой, привратник, похожий на ботаника, объявил мне, что в течение дня было много разных женщин, а скульптор уехал довольный, ибо закончил примерки и поехал не домой, а в Австралию. Сказал еще, что воскрешение плоти - затея не стоящая, если при этом не произвести серьезную реконструкцию организма...
Потом в расчете на авось я стал разыскивать Субботу в ночных артистических барах, и, хотя был уверен, что не найду ее ни там, ни где-нибудь еще - от бара к бару, вместе с хмелью в голове, крепчали в груди отчаянье ненахождения и душное чувство символической значимости этого обстоятельства. Во втором часу раздобыл адрес ночного ресторанчика, где вроде бы собираются лондонские манекенщицы.