Выбрать главу

-- А дело не только в этом. Во-первых, мои клиенты, знаете, обманывают только себя, будто я Фонда, - и веселятся, а со мной ведут себя всегда не так, как если б я была Фонда, а так, как если б я была кто я есть, какая-нибудь Джессика из Балтимора. Во-вторых, я, знаете, нигде не бывала: Балтимор и Нью-Йорк. В-третьих, пять тысяч для меня - деньги. В-четвертых, мне, знаете, нравятся грузины, ей-богу! Убей, но нравятся! Может, вдруг кого-нибудь встречу там... Какого-нибудь грузинского человека; я никогда не бывала замужем, и меня никто никогда не любил, а грузины, видимо, умеют... Отар, например! Очень даже умеет, но он - вы знаете - женатый. Хотя все равно умеет! А мне уже почти сорок, знаете... Вот! А еще есть "в-пятых"...

Я молчал.

-- Дайте сказать - что "в-пятых"! В-пятых, если б я не поехала, мы бы ведь, например, с вами и не встретились, правда? А вы знаете Фонду! И вообще! Почему вы вдруг всегда молчите?

-- Я не молчу, -- оправдался я, -- я думаю...

-- А я это люблю - когда люди вдруг думают, -- сказала Джессика. -Когда люди вдруг думают, они узнаюєт все лучше.

-- Думают о чем? -- не понял я.

-- А это не важно! Люди иначе выглядят, когда вдруг думают... А думать можно обо всем, но лучше - о любви; я чаще всего думаю о любви, и думаю, что люди, которые любят кого-нибудь, ни в чем уже не нуждаются и ни о чем не тоскуют. Никогда! Я и Отару говорю: хватит про простоквашу, подумай о любви! Но думать обо всем можно.

Я согласился, отметив про себя, что вместе со словами из ее рта, касавшегося моего уха, шел теплый сладкий воздух.

-- А вы, например, о чем сейчас думаете?

-- Я не думаю, -- сказал я, -- я подумал, что это - как в кино!

-- А в жизни, кстати, все не так, как в жизни, а как в кино! -согласилась Джессика.

-- А это вы хорошо сказали! -- сказал я.

-- Разве? -- засомневалась Джессика, но потом снова возбудилась. -Меня, знаете, главное - навести на мысль. А сама я никогда не знаю о чем еще думать кроме любви... А правда ведь - как в кино! Вот я пришла, мы тут с вами как-то очень познакомились: мужчина и женщина, да? И общие знакомые. Что еще? -- и оглянулась. -- И этот профессор, да? Тоже, наверное, думает, но нервничает. Да? Самолет, люди знакомятся, думают, у всех бьется сердце, и все, наверное, нервничают, да? И каждый чего-то в жизни ждет, правильно? И есть, наверное, такие, у кого в сердце есть любовь, и они, может быть, не нервничают... А может быть, они все равно нервничают? А потом идут начальные титры, и самолет поднимается в воздух! Правильно?

-- Правильно! -- не понял я.

-- А профессор - правда! - очень нервничает.

Я повернулся к Займу. Он сидел как заколдованный. Мое перешептывание с Фондой, то есть с Джессикой - голова к голове - вызвало у него перевозбуждение лицевого нерва, в результате чего у Займа подергивалась левая половина губы. Наконец, он снял с носа пенсне, улыбнулся безадресно и сказал мне шепотом, как если бы боялся, что звезда вдруг выйдет из самолета:

-- Кажется, идем на взлет, правильно?

Тоже правильно: мы шли на взлет, и, снова склонившись к Джессике, я по инерции - сообщил ей об этом шепотом. Джессика тоже не поняла почему я сказал ей об этом шепотом, но шепнула:

-- Да?! И что будем делать?

-- Молчать и знать, что идем на взлет. Но главное - молчать!

30. Патриотизм есть форма ненависти и готовность убивать

Сперва, как всегда при взлете, я ужаснулся, что самовольно участвую в противоестественном действии, - в удалении от земли, в передвижении по воздуху и в ускорении жизни. Как всегда, вспомнил, что самолет удивительная вещь, которой люди перестали удивляться, но, как всегда же, напомнил себе, что по-настоящему удивительны более простые чудеса. Понимая откуда берется в самолете тысячи лошадиных сил, никто пока не знает откуда берется одна-единственная в простой, не летающей, лошади. Еще больше удивляла меня летающая лошадь в колеснице пророка Ильи. Жизнь, объяснил я себе, полна знаков, обещающих важные разгадки. Эти знаки привлекают внимание своей противоестественностью, - и таким знаком мне всегда казалась абсолютная физическая схожесть двух разных людей. Над этим чудом я часто ломал голову, поскольку иногда кажется, что стоит еще раз напрячься - и расколешь скорлупу, в которую Бог утаил хитрую истину. Разглядывая Джессику и поражаясь ее неотличимости от Фонды, я, как много раз прежде, догадался лишь о том, что природа проделывает подобное неспроста, - не только для того, чтобы внушить нам, будто человек не одинок во вселенной, и у каждого есть двойник. Удивительное заключалось в другом. Если бы даже Джессика и была той самой звездой, которая годы спустя после нашей беседы о неведомой ей Абхазии уселась рядом и объявила, что летит в абхазские горы, - это поразило бы меня меньше, чем действительное.

За обедом у Блейзера я рассказал Фонде о глупом грузине Жане Гашия, которого по глупости же Москва арестовала за антирусскую пропаганду, хотя уже наутро обменяла на столь же мелкого и глупого лондонского провокатора, прибывшего в Абхазию по наущению своей капризной абхазской жены и арестованного там на чайной плантации "Умный писатель Гулиа" во время произнесения не по-британски пламенной антигрузинской речи. По прибытии в Нью-Йорк Гашия объявил, что является потомком князей и плодовитым историком древности. Когда кто-то заикнулся, что его фамилии в парижском списке грузинских князей не значится, Гашия возразил, будто этот список ненадежен, ибо составлен парижскими армянами. При этом добавил, что, если никто не встречал его имени и в исторических публикациях, объясняется это опять же просто: до официальной печати он не снисходит, а сочинения хранит в голове.

Поначалу, объяснил я Фонде, американцы проявили к нему интерес, поскольку однажды его имя упомянули в семнадцатой обойме зарегистрированных в Союзе диссидентов, куда оно угодило по той тоже глупой причине, что Жан был единственным грузином в списке советских мучеников. Интерес к нему исчез с оскорбительной - американской - скоростью, о которой, будучи историком древности, Гашия не имел представления, а потому обиделся. В какой-то степени виноват был сам: его патриотические заявления дышали таким презрением к русским, что местные просветители стали опасаться как бы аудитория не догадалась вдруг, будто патриотизм есть форма ненависти и готовность убивать либо из пошлейших соображений, либо из отсутствия любых.

Вместе с интересом к себе Жан лишился дохода и обратился за помощью в нью-йоркское Грузинское Землячество, состоявшее в основном из военных перебежчиков. Самым удачливым из них был бывший сержант-красноармеец, а позже - ефрейтор-гитлеровец Апполон Даратели, в знак уважения к обоим фактам избранный на пожизненный срок председателем. За последние три десятилетия к Землячеству примкнул один только недоучившийся психиатр Гонцадзе, который и оказался зачинщиком кампании по спасению Гашия от финансового и личностного краха. Жана устроили лифтером в гостиницу "Пьер", откуда он вскоре был изгнан за грубость и пьянство. Даратели пристроил его в отель попроще, но погнали и оттуда, - теперь уже только за грубость, ибо пили там все. Землячество забеспокоилось и созвало заседание, на котором Жану объявили, что его пренебрежение к манерам создает искаженный образ грузинского бунтаря. Жан взбунтовался и обвинил Землячество в предательстве: вы, дескать, пердите тут в этой надушенной Америке, а родина стонет под вонючим русским сапогом! Раскричавшись, перешел к матерщине в адрес жадного империалиста Дяди Сэма с бабочкой на шее, который, по тайному сговору с Кремлем, не дает и цента грузинскому народу. Клевета, заступился за Америку Даратели, откуда, мол, тебе известно, будто местным империалистам на Грузию плевать? А оттуда, ответил Гашия и вытащил из кармана плоскую "смирновку", оттуда, что я разослал им сотни листовок о финансовом спасении Грузии, но никто не отозвался! Отпив залпом треть "смирновки", угрюмо добавил: я боролся за свободу, а мне плюют в глаза и не дают денег! При этом хлопнул вторую треть "смирновки" и сказал, что ему обидно не за себя, а за Грузию. Воцарилась тишина. В углу комнаты испуганно тикали вывезенные из России напольные часы фирмы "Бурэ". У Жана покатилась по щеке скупая слеза бывшего бунтаря. Потом он опорожнил фляжку, поднялся со стула, буркнул, что застрелится и грохнул дверью.