Мне явно нечего было обсуждать с Вадимом, Сашей и Юрой, кроме как предложить использование вечерами и по выходным дням пустующие парты и учебные доски в классных комнатах, или баскетбольные корзинки, козлы, брусья, шведские стенки и маты в физкультурном зале. Но эта идея уже была воплощена, а потом дискредитирована вечерними школами для рабочей молодежи. Я вышел на воздух. Из распахнутых окон, как сгустки коктейлей, выплескивались кванты залихватской музыки. Деревня Михалково погружалась в ночную тишину и темноту. В избе, которую снимали Осинины, горел свет. Я пошел навстречу этому свету. Постучался. Никто не ответил. Я вошел в сени, нашарив дверь в кухню. Дверь была на тугой пружине и стукнула о раму, захлопываясь. Я нашарил выключатель. Лампочка на электрическом шнуре тускло загорелась. Никто не выходил навстречу. Я выключил свет и вышел в палисадник. Дом стоял, как темный ночной стог. Я не хотел верить, что Инга спит и я сейчас не увижу ее. Я пошел в обход. Калитка открывалась в огород. В это время месяц вынырнул из-за тучи и осветил задворки избы. На заднем крыльце кто-то курил. «Инга! Не напугал?» — спросил я, хотя знал наперед, что не напугал и что она рада. «Нет, конечно! Я наверняка знала, что вы придете. Даже загадала на месяц: вынырнет — и вы придете!» «Саша остался?» «Я его познакомил с отличными людьми. Они так вцепились друг в друга, что вряд ли он скоро вернется». «Тем более хорошо, что пришли. У нас много времени поговорить. Вы любите разговаривать?» Меня смущала и раззадоривала ее открытая манера говорить. Это ведь очень опасное качество — открытая манера говорить. Если обнаженно говорит дурак, то собеседник оказывается в загоне, построенном из глупостей, как из осиновых жердей. И соглашаться не хочется, и спорить с дураком бессмысленно. Инга была совсем другая. Как настроенный рояль под пальцами чуткого пианиста. Пальцы и клавиши переговариваются друг с другом. И каждое соприкосновение пальцев и клавиш это глубокий и откровенный разговор.
Мы сидели рядом на заднем крыльце. Наши плечи соприкасались. Наши лица были полуповернуты друг к другу. Мы родились в таких разных районах Ленинграда и могли вполне сойти за жителей разных городов. Инга была городской девочкой. Я мальчиком из предместья. Да, была война, и меня вместе с мамой эвакуировали в село Силу недалеко от города Молотова (Перми) на Каме. В 1944 году мы вернулись в Ленинград. Вернее, в предместье города, которое называлось Лесное с его обширным Лесотехническим парком и Лесной академией. Здесь я закончил школу, отсюда ездил в Университет и здесь у ворот в Лесотехнический парк встретил Ирочку Князеву. Я и теперь думаю, что до встречи с Ирочкой Князевой была ненастоящая моя жизнь, а только подготовительные стадии для будущей настоящей жизни в присутствии Ирочки. До Ирочки я проходил последовательные стадии метаморфоза от ребенка — до подростка — до юноши, до — молодого человека, который наконец-то оформился в молодого мужчину благодаря присутствию прекрасной расцветающей женщины Ирочки Князевой. В пространстве времени между мною — подростком и мною — молодым человеком мое развитие напоминало взросление саламандр, которые на некоей неокончательной стадии — аксолотля — могут даже размножаться, но их потомство обречено оставаться вечными аксолотлями. Это все равно, что рабы, восставшие против суверена и побывавшие свободными людьми, после подавления мятежа вернутся в рабство и будут продолжать воспроизводить рабов. Или проще: ребенок, прижитый рабыней от господина, унаследует рабство (стадию аксолотля), а не положение свободного человека — взрослой саламандры. Словом, Ирочка вывела меня из стадии юноши предместья и сделала цивилизованным молодым мужчиной в круге ее почитателей. «Так вот она какая — ваша Ирочка! — заключила мой рассказ Инга. — Ну, а дальше, дальше что будет? С вашей… компанией? Не уверена, что правильно называю… С кругом обожателей?» Я не знал, что ответить на вопрос Инги. То есть, я знал, что буду продолжать эту жизнь и дальше. Знал, что мы все (Глебушка, Васенька, Римма, Юра, Вадим, я и, вполне возможно, капитан Лебедев) будем жить, чтобы находиться в теснейшем приближении к Ирочке, видеть ее, осязать ее, вдыхать ее нежное дыхание, радоваться ее смеху, любить ее. Разве это недостаточная цель жизни? Но ведь не мог я все до конца открыть Инге! Это была тайна нашего круга. Тайна, которая оберегала неповторимое счастье от размывания сомнениями. Я начал что-то мямлить. Инга не выказывала неудовлетворенности, но открытость нашей беседы была надломлена. Оставалось ждать другой ночи, другого уединения, другого настроя, чтобы попробовать быть вполне откровенным. Такие обрывы откровенных разговоров с Ингой повторялись в будущей жизни еще не раз и омрачали наши абсолютно дружеские отношения, которые становились все ближе и теснее, присоединяя со временем элементы цивилизованной эротики к полной равноправности эмоционального и интеллектуального вклада в дружбу. Ведь не выбегаем же мы из зрительного зала на сцену и не набрасываемся на актрис, рассказывающих при помощи театральных условностей о высочайшем накале сценической эротики?
Впрочем, переходы в разговорах от полной откровенности до внезапного замыкания и ухода в себя начались с самого первого нашего ночного сидения на крылечке деревенской дачи-избы. Не помню наверняка, какими словами я объяснял Инге причину метаморфозы, произошедшей со мной после встречи с Ирочкой. Наш разговор коснулся связи между наслаждением и духовностью. Пожалуй, именно Инга назвала эту формулу, как будто бы исподволь добираясь до сокровенных причин, объединявших нас вокруг Ирочки. Именно тогда были произнесены загадочные санскритские слова: КАМА СУТРА. Как она (Инга) догадалась, что именно англоязычный том КАМА СУТРЫ, привезенный профессором Князевым из Индии и подаренный любимой дочери, откроет ей, а потом всей нашей компании глаза на высшую соединенность наслаждения и духовности?
А ведь именно так и было. Не знаю, как с другими, но со мной познание премудростей древних индусов произошло в минуты близости с Ирочкой. Как студенты в анатомическом театре, мы переходили от разноцветных картинок, поражавших возбуждающим натурализмом и пространственной откровенностью античных художников, щедро делившихся с нами своим постижением момента истины, когда искусство и жизнь соединяются в вечности. Я все это рассказал Инге и ждал ее ответной открытости. Но как в банальном анекдоте («пришел муж и все опошлил…»), вернулся с вечеринки Саша Осинин («А вы тут воркуете на заднем крылечке, как голубки! Прости, Инг, голова трещит, как пустой котел… А ваша завлабша хороша! Как я встану утром?»), покрутился и ушел в избу. Откровенный разговор был прерван. Мы посидели немного и тоже разошлись.
Инга сама предложила неожиданную для меня (не берусь свидетельствовать за нее) модель отношений, не оставляющих места для близости. Мы договорились быть настолько откровенными друг с другом, что каждое слово, сказанное между нами, отвергало разговор пальцев, губ, кожи, без которых эротика превращается в пересказ, аннотацию, фотографию оригинала. Так мы решили в самый первый раз, в тот вечер, когда Саша Осинин, вовлеченный в занимательный экономический разговор с Вадимом Роговым и Юрочкой Димовым, крепко напился и вернулся за полночь, чтобы застать меня и Ингу на заднем крыльце избы. Конечно, я предпочел бы перенести наши с Ингой разговоры на утреннее или дневное время, которое само по себе отвергало бы даже намек на нечто большее, чем дружба. Да, лучшие из наших разговоров были те, которые пришлись на два или три раза, когда я договаривался с Ирочкой выйти на работу несколько позднее, чтобы покинуть лесную делянку с полным мешком березовых грибов, когда остальные давно вернутся в избу из леса и будут готовиться к ужину. Эти незабываемые утренние свидания, когда я вместе с Ингой и Мотей провожал Сашу Осинина к московскому автобусу, были такими редкими и короткими, что запомнились на всю жизнь. Странная штука время дня. Вечером все наши разговоры и откровенные рассказы, рассказы-исповеди, окрашивались в совершенно никчемные при сложившейся ситуации полутона, четверти тонов или как еще назвать тонкие нотки русских междометий, которые особенно остры после заката солнца. Нам же хотелось голой правды. Каждый из нас впервые в жизни встретил слушателя, готового принять от другого голую правду, истинную правду. Мы не были к этому готовы.