Через несколько минут мы отправились на ферму. Лопату оставили около крыльца, а чемодан с инструментами поехал в детских санках, которые было легко везти. „Небось, внуков твоих санки?“ — спросила Катерина у Клавдии сквозь завывания метельного ветра. „На Рождество приезжали мои родимые из Перми. Ох, накатались всласть с Прокофьевской горки!“ — радостно подтвердила она Катеринины слова. На Прокофьевской горке высились остатки церкви, разрушенной во время революции. Это мне пояснила Катерина, которая перекидывалась словечками то со мной, то с Клавдией. Оказывается, была Клавдия в родстве с Верой — матерью Катерины. „Клавдий Иванович — с одной стороны! Клавдия — с другой! Не много ли?“ — подумалось мне. Ветер толкал нас в спину, санки скользили, как по льду. Да и вправду, тропинка, по которой мы шли на ферму, заледенела. Колодец был в деревне, и воду для коров и овец носили до фермы в ведрах, подвешенных на коромысле. Наконец, мы были у цели. Бревенчатое продолговатое строение, крытое соломой, состояло из двух половин: коровника и овчарни, на воротах которых висели тяжелые замки. Я помнил это еще из поездки, когда мы вакцинировали овец и коров. Правда, в тот раз Клавдия была по каким-то делам в Силе, и мы с ней разминулись. Клавдия отворила ворота в овчарню. Дохнуло теплым, острым духом навоза. Электрический свет пробивался сквозь засиженные мухами лампочки. Я услышал равномерный звук, похожий на шелест дворников, трущихся по заледенелому ветровому стеклу. „Слышь, солому жуют. Сена-то до лета не хватает. Оно коровушкам больше надобно. А не дашь сенка, не надоишь молока!“ — пошутила Клавдия. Мы прошли в холодный отсек, отделенный засовом от основного помещения овчарни. Клавдия добавила: „Это у нас карантинный отсек: изолятор для заболевших овец“. На оцинкованном столе лежала мертвая овца. Ее коричневая шерсть свалялась, как на старом потрепанном коврике. Я сбрил волосы на затылке овцы, обработал кожу растворами карболовой кислоты и йода, вскрыл череп мертвого животного и взял пробы головного мозга. Сделал я это в соответствии с протоколом, разработанным для обследования погибших животных. Я внимательно осмотрел поверхность живота у трупа овцы. Вымя было необычайно набухшим, а на концах отечных, темно-лиловых сосков висели засохшие капли желтого гноя. Я взял пробы гноя, после чего вскрыл овцу по линии живота и осмотрел внутренние органы. Поверхность почек была облеплена оранжевыми гнойными гроздьями. Такие же золотисто-оранжевые гнойники были видны на поверхности печени. Я взял пробы почек и печени. Было очевидно, что это не листериоз. Какой-то другой, неведомый мне микроб привел к гибели овцы. Наверно, я в запальчивости высказал это вслух: „Это какой-то другой возбудитель!“ „Вот и я говорю, — подхватила Клава. — Мастит у нее был. Потому и пала овечка, как была, а с нею новорожденные ягнятки!“ Это уже было кое-что. А если добавить, что Катерина вспомнила, как они с Павлом Андреевичем когда-то выезжали „по скорой помощи“ на одну из ферм и нашли мертвую овцу с такими же точно поражениями, то можно было в душе дать волю надежде: а вдруг это совсем не листериоз? Тогда что же? Я решил, что утром каким угодно путем доберусь до Силы и передам часть материала в лабораторию сельской больницы для микробиологического анализа.
Между тем, я погрузил свой чемоданчик с пробами на санки, и мы двинулись в обратный путь к избе Клавы. Мы настолько продрогли, что хозяйка избы — Клава — затеяла немедленное угощение. Она то и дело выбегала из кухни в сени и возвращалась то с миской квашеной капусты, то с бутылкой самогонки, то с куском сала в розовых прожилках, напоминавших морозный закат. Иногда слышалось хлопанье наружной двери. Наконец, Клава вернулась окончательно, сияя от удовольствия, вся в гостеприимных хлопотах. „Баньку затопила, — сообщила она, вытаскивая зубами тряпичную пробку из бутыли и разливая самогон по стаканчикам. — Так уж наморозились, гости дорогие! Вода нагреется, каменка в парилке распалится, можно косточки напарить. А пока выпьем за встречу! Когда из баньки вернетесь, продолжим“. И добавила: За все хорошее!» Я поддержал: «За хозяйку». Катерина потянулась своим стаканчиком: «За удачу!» Клава повела нас через огород в баню. Это была маленькая избушка, игрушечная копия крестьянской избы. Из трубы валил густой дым, приминаемый падающим снегом к соломенной крыше. Клава отворила дверь баньки и пригласила внутрь. Мы ахнули: до чего там все складно разместилось. В предбаннике стояли чистые лавки. В стене набиты крупные гвозди для одежды и свежих полотенец. Парилка, в три ряда деревянных ступенек, напоминала деревянную пирамиду. На нижней ступеньке стояли две оцинкованные шайки для мытья. Вода кипела в котле каменки. Рядом стоял ковш. Под котлом полыхали поленья. Котел был обмазан глиной, а в нее вмурованы круглые валуны. На нижней полке лежали сухие березовые веники, которые предстояло распарить. Всю эту премудрость я освоил в бане Тереховых, куда еженедельно ходил мыться по пятницам. Клава оставила нас вдвоем с Катериной. «Идите первой, Катя», — предложил я и отвернулся, усевшись на лавке к ней спиной. «Спасибо!» — отозвалась она. Я услышал шорох скидываемых валенок и волшебное шуршание одежды — звуки, которые сопровождали раздевание Катерины: джик — змейки-молнии, миниатюрный щелкунчик пуговички лифчика, приземление на лавку парашютика сорочки. Она крикнула: «Я скоро!» Я начал дожидаться своей очереди. Слышалось плескание воды, шлепанье веника по голому телу, а потом на эти разгоряченные паром или моим воображением картинки наложилась мелодия песни. Слов этой песни я не мог разобрать. Мелодия была тягучая и нежная, как запах цветущих овсов. Я слушал эту благословенную смесь музыки молодого тела и молодого голоса. Наконец, песня оборвалась. «Отвернитесь, Даниил Петрович!» крикнула Катерина и выбежала из парилки в предбанник. Ударил запах распаренного березового листа и разморившегося женского тела. Я через силу отвернулся. Прошло несколько минут, во время которых мое воображение и мои слуховые рецепторы улавливали вытирание, одевание и причесывание. Наконец, Катерина крикнула: «Теперь моя очередь отворачиваться, а ваша — раздеваться и париться!» Раздевшись и захватив полотенце, я шагнул в парилку. По-правде говоря, я на некоторое время отвлекся от воображаемых картинок с видами Катерины, прогуливающейся среди облаков березового пара. Намыленный и размякший, я мечтал поскорее вернуться на ветстанцию. Да и при трезвом размышлении, а действие самогона, выпитого до бани, со временем ослабело, я постарался внушить себе (в который раз!), что Катерина не для меня, что о ней надо забыть, как должно было забыть Адаму о Еве, если он бы знал, что его накажут изгнанием райского сада. Слишком высоко я ценил спокойствие, обретенное годами жизни в Силе. Окатившись холодной водой, я приступил к самому важному этапу мытья в деревенской бане: начерпал ковшом почти что полную шайку кипящей воды из котла, положил туда сухой новый березовый веник и разлегся на верхней полке, ожидая, когда веник натянет воду, распарится. В это время дверь скрипнула, и в парилку вошла Катерина. Она была завернута в простыню, которую бог знает в каком шкафчике предбанника добыла. «Хотите, я вас попарю, Даниил Петрович?» Да, да! Я хотел этого. Простыня соскользнула, и я увидел дирижабли ее грудей со смуглыми сосками, красивый эллипсоидный таз, черный треугольник курчавого лобка, всю ее женскую красоту, которая тянулась ко мне ласковыми обещающими руками. Она постелила простыню, но не сразу отдалась мне, а сначала притворно нахлестала меня зелеными пахнувшими летом и березняком ветками, подражая одновременно тысячелетним народным обычаям, когда муж и жена уединялись в бане, и современным играм в садомазохизм.
Мы вернулись в избу. Клава ждала с накрытым к ужину столом. Во взглядах, которые она бросала то на меня, то на Катерину таилось одобрение и радостное возбуждение, какое бывает у людей, объединенных одним заговором. Она как будто успокаивала нас: «Вы все правильно сделали. Ничего красивее и правильнее любви нет. Я вас не выдам!» Так сидели мы за кухонным столом, наверно, с полчаса-час. Тропинка застолья подходила к тому перевалу, который надо было перейти, чтобы окончательно решить: сидеть ли до глубокой ночи, или поблагодарить хозяйку и разойтись спать по углам. Самогон после парилки и любовных утех так расслабил меня, что я впервые за долгие месяцы выкинул из головы ветстанцию, вакцину, над которой бился столько времени, и даже коров и овец, задумчиво жующих сено/солому на фермах Силинского района. Мной овладевала благодатная истома, когда хочется улечься под одеяло, положить голову на подушку и погрузиться в глубокий сон. Клавдия постелила мне на полатях — кинула тулуп из овчины и подушку. Сама хозяйка и Катерина улеглись, кто на кровати, кто на лавке. Я заснул