— Que c’est que tu veuxl Чего же ты хочешь? — спросила она.
Я даже в тот момент не устыдился. Постоял с видом благовоспитанного мальчика, затем убежал прочь. Так же поступил я и на другой день, и на третий.
Гувернантка, стоило ей издали заметить меня, покатывалась от хохота, держась руками за стройные бока. Подопечный ребенок тоже захлебывался смехом, а я знай себе стоял у скамьи, с проникновенным взглядом, явно показывая, что не отступлюсь от своего.
— Mon pauvre garson, — приговаривала она, по-прежнему смеясь, но щеки ее полыхали жарким румянцем. — Eh bien, tu ne sais pas ce qu’il te fant? — в тоне ее звучала жалость. Женским опытом она, судя по всему, обладала. — Мой бедный мальчик, — повторяла она. — Ты ведь и сам не понимаешь, в чем твоя беда, не так ли?
Взгляд ее обжигал, словно палящее солнце, а пальцы тянулись к моей щеке, чтобы ущипнуть. И тут я снова убегал.
Но в конце концов гувернантка трезво взглянула на вещи. «А почему бы и нет? — очевидно, задалась она вопросом. — Так хоть по крайней мере сплетен не будет, да и других осложнений не возникнет». И пассия моя придумала такой план.
Идея использовать канаву привлекла и ее. В одном месте через канаву был перекинут мостик, под сенью которого разросся кустарник, и сторож, совершая обход парка, проходил там дважды — в пять утра и после семи вечера, в остальное же время, особенно в послеполуденный зной, в том месте было безлюдно. Так вот, моя гувернанточка прибегала к мостику ранним утром — с какой-нибудь корзинкой или кувшином для молока; полуодетая и встрепанная со сна, женщина эта сводила меня с ума. Легко вообразить: во мне бурлила юная кровь, а ее тело хранило тепло только что оставленной постели.
Дома я изобретал какую-нибудь ложь, чтобы оправдать свои ранние отлучки, — общения с матерью я и без того избегал — и целыми днями слонялся по жаре как неприкаянный. Так продолжалось все лето. Тогда-то женщины и опостылели мне.
А год спустя после этих событий мой дядюшка, несколько испорченных нравов, зато единственный из всех родичей приятный человек, у кого я гостил летом, смастерил для меня приставную лестницу с крючьями, чтобы я прямо из своей комнаты мог взобраться в соседнюю квартиру этажом выше, где по вечерам принимала ванну неописуемой красоты дама. Из-за жары окна ванной комнаты были распахнуты настежь, и однажды, паря между небом и землей, я ступил на подоконник и, чтобы не напугать красавицу, шепнул:
— Это всего лишь мальчик…
Она и не испугалась, — ведь до этого видела меня не раз — только посерьезнела вдруг. Затем молча сделала мне знак рукой. Я соскочил с подоконника, и она с затуманенным взором приняла меня в свои объятия.
Словом, всего два этих — признаться, весьма непритязательных — любовных похождения и значились на моем счету в юности.
Остальные настолько незначительны, что и вовсе не заслуживают упоминания. Женщин я чурался и высмеивал породу пылких воздыхателей… В голове роились всякие пакостные мыслишки вроде этой: горделиво, с неприступным видом восседают в ресторанах, а между тем мне известно про них кое-что такое… Ну и тому подобное. Отношения с женщинами я, как свойственно многим в молодости, толковал упрощенно. Все здесь ясно и понятно — думалось мне.
Интересы мои постепенно переключились на еду, в особенности по мере того, как в ходе путешествий передо мной открывались все новые и новые миры. Один из моих знакомых, генерал Пит Менгз, как-то раз в моем присутствии рискнул заметить, что человек, мол, хуже свиньи, поскольку норовит отведать-попробовать все на свете. Я же на этот счет противоположного мнения. Как иначе постигнуть чужие вкусы и обычаи? Да и вообще, я убежден, что, если хочешь проникнуть в душу того или иного народа, надобно прежде всего вкусить их блюд.
В точности так я и поступал. Нет такого сорта вяленой баранины, будь та проперченной и жгучей, как пески Сахары, которой бы я не отдал должное. Не говоря уже о базарах, где на открытых жаровнях готовятся национальные кушанья! Идешь, бывало, по базару в Персии, среди чанов с тестом для выпечки хлебов — магометане великолепные мастера месить тесто и печь хлебы. К тому же не только стряпают превосходно, но и чистоту блюдут неукоснительно: на поварах фартуки снежной белизны, медная утварь начищена до блеска, — сам весь пропитаешься диковинными ароматами, которые не в силах забыть месяцами. Если не подворачивалось других занятий, я способен был просиживать там часами, лучшего отдыха для меня не существовало. Можно ли вообразить что-либо прекраснее пестроты и сутолоки чужеземного базара, его яркого многоцветья, взрывов смеха и звучания речи, которая тебе не понятна! А когда созерцание все же утомит тебя, велишь подать какое-нибудь необыкновенное кушанье и, насытясь, вновь предаешься бездумной праздности.