— Ну, прощай, Лексей… Не забывай нас… Приходи в праздник…
— Ладно, приду, — равнодушно отвечаю я.
Мирошников прячется где-то в номерах, — не хочет быть свидетелем моего ухода. Зато около террасы меня встречает хозяйка.
Детское личико опечалено, в голубых немигающих глазах поблескивает прозрачная влага.
— Мне ужасти как жаль, что уходите… — едва слышно говорит женщина-ребенок.
Я приветливо ей улыбаюсь и дружески протягиваю руку. Хозяйка неожиданно припадает губами к моей руке, обливает ее горячими слезами и прерывающимся голосом умоляет:
— Миленький, возьмите меня отсюда… Богу за вас помолюсь… Миленький…
Мне становится жутко. С некоторым усилием освобождаю руку, невнятно бросаю несколько слов, что-то обещаю и торопливо иду к выходу.
Вот улица. Как здесь хорошо, просторно и тихо!
Ощущается дыхание ушедшей ночи, и пыль, прибитая прохладой, серым, мягким настилом.
Сейчас, среди спокойного летнего утра зарождается страшная мысль: а что если постучусь к Харченко и мне не откроют?..
Тогда снова бесконечный путь скитальца — пустынная, бесприютная жизнь, где я всем чужой и где, подобно камню среди дороги, мешаю людям.
И меркнет светлое утро. Слабеет воля, замедляется шаг.
Робость бездомника снижает ум, убивает последние надежды и гасит мечты.
Но вот предо мною маленький домик. Как мог я забыть о нем!
Нет, тут я не чужой… Здесь меня любят и ждут с нетерпением.
Дверь в коридорчик не заперта. Тихо переступаю порог, оставляю сумку на скамейке и осторожно, на цыпочках, боясь разбудить старуху, подхожу к комнате, приоткрываю дверь и вижу Соню. Она лежит на своей кровати с широко открытыми глазами, устремленными в Одну точку. В лице ни кровинки.
У меня от волнения слабеют ноги и замирает сердце.
У противоположной стены лежит и слабо стонет старуха.
Вхожу. Приближаюсь к Соне и осторожно дотрагиваюсь до ее руки.
— Что с вами?.. Вы больны?.. Да?..
— У меня голова… очень болит… Не могу поднять… — отвечает тихим, едва слышным голосом Соня.
— Вам надо помочь… Сейчас побегу за доктором… Сию минуту вернусь…
Старуха манит меня рукой. Наклоняюсь к ней.
— Пожалуйста… Помогите ей… Она очень больна…
Осматриваюсь. Вижу на столе скомканную трехрублевую бумажку, оставленную мною вчера.
Какая беспомощность! И мать и дочь — обе погибают… Живые люди брошены на произвол судьбы. Ни родных, ни друзей, а глава семьи где-то в Бухаре.
Приходится мне превратиться в сестру милосердия.
Один начинаю обслуживать больных.
Все забыто. Мое собственное положение меня уже не волнует.
Перестаю думать о Харченко и отодвигаю заманчивую надежду устроиться библиотекарем.
Попадаю в круговорот неотложных дел, забываю о времени и мечусь по маленькой комнатке, заполненной стонами, бредом и запахом лекарств и пота.
В минуту отчаяния выхожу на улицу в надежде увидеть какую-нибудь добрую женщину, но возвращаюсь один и снова принимаюсь растирать уксусом и водкой пылающие тела больных. Особенно тяжело мне бывает по ночам, когда мать и дочь пугают меня своим предсмертным видом.
Не знаю, сколько проходит времени, но однажды я чувствую себя таким ослабевшим, что едва держусь на ногах. Приходит Шмулевич. Это единственный добряк, не забывающий нас.
— Сегодня надо ждать кризиса, после чего наступит улучшение, если, конечно… — говорит доктор.
— Что «если»? — допытываюсь я, зорко вглядываясь в лицо длинноногого Шмулевича.
— Всякое бывает, — коротко отвечает врач и уходит.
Доктор прав — после мучительной, памятной ночи у старухи замечается облегчение, и она в первый раз просит помочь ей сесть. Через день наблюдаю заметное улучшение и у Сони.
Наступают новые затруднения. Больных надо осторожно прикармливать дорого стоящими деликатесами, а денег ни копейки.
Тогда становлюсь добытчиком. Попросту говоря, становлюсь попрошайкой. Захожу в незнакомые дома, рассказываю о тяжком положении Александровых и, получив милостыню, иду на базар, покупаю, что надо, и питаю больных.
Вечер. Старуха — ее зовут Рахиль Мироновна — сидит в своем кресле и вяжет чулок. Соня лежит в постели. Она на пути к полному выздоровлению. Лицо исхудало, и от этого глаза стали еще больше.
Рахиль Мироновна беспрерывно благодарит меня за все, что делаю для них.
— Уж я не знаю, какими словами выразить вам мою благодарность, говорит старуха. — Вот мы опять на ногах. Но не дай бог, вас не было бы с нами… Что тогда?.. Смерть и больше ничего.
Эти благодарственные гимны матери сильно смущают меня.
Краснею, стараюсь замять разговор и в замешательстве бормочу:
— Что вы… Такие пустяки… Не стоит благодарности.
Сегодня после долгой борьбы с самим собою решаю постучаться к самому почтеннейшему ташкентцу — Членову. Ко мне выходит жена его.
— Вам чего?
Предо мною высокая полная женщина, украшенная бриллиантовыми серьгами и толстым золотым браслетом.
Стыд мешает мне говорить. Сбивчиво и не совсем внятно рассказываю об Александровых и тифе…
Мадам Членова при слове «тиф» делает брезгливую мину и уходит в комнаты.
Остаюсь в передней. От волнения покрываюсь потом.
Горничная выносит мне полтинник…
Выхожу и чуть не падаю, споткнувшись о порог.
Зато сейчас горит лампа под розовым абажуром, а для выздоравливающей больной приготовлено молоко и белая булка с маслом.
У нас тихо, спокойно, уютно. В этой маленькой комнатке чувствую себя своим, а мать и дочь я считаю самыми близкими и родными мне.
Мать совсем поправилась. Болезнь оставила небольшие следы на верхней губе в виде мелких продольных морщинок, и потемнела синева под глазами.
Сижу на стуле подле кровати Сони. Держу ее бледную руку в моих руках и рассказываю о своих скитаниях.
Когда в голосе моем звучит жалоба на обиды, причиненные мне жизнью, Соня тихо пожимает пальцами мою руку, и эта нежная, едва уловимая ласка любимой девушки является для меня вполне заслуженной наградой за все муки прошлого.
Мать сидит в своем глубоком кресле; в пальцах сверкают спицы, а серые, немного воспаленные глаза устремлены на меня.
Подхожу к тому месту, когда я, пятнадцатилетний мальчик, под давлением взрослых людей и тяжких обстоятельств, подвергаюсь крещению. Бесхитростно, со всею откровенностью рассказываю о себе, ничего не утаиваю и без всяких прикрас обнажаю свою прошлую жизнь.
Убежден, что исповедь моя сближает и роднит меня с моими слушательницами. Пусть они знают, кто я, вошедший в их дом навсегда.
Кончаю ташкентской тюрьмой и моей службой у Мирошникова.
Соня пожимает руку и шепчет:
— Бедный, бедный…
— Да, тяжелую жизнь вы прошли, но все же не понимаю… зачем было креститься…
— Мама, ведь он же не виноват, — откликается Соня. — Какие силы могли быть у мальчика!..
Наступает молчание. В глубине моего сознания появляется легкая тревога: жалею, зачем рассказал о моем крещении.
Уже поздно. В лампе догорает керосин. Желаю покойной ночи и ухожу «к себе» в коридорчик. Здесь я сплю на голой скамье, подложив под голову свою сумку. Сплю на этой скамье в продолжение трех недель. Счастлив от сознания, что живу под одной крышей с Соней.
Меня будит почтальон. Подает повестку на имя Рахили Мироновны. Из Бухары прислано сто рублей. Стучусь в комнату.
— Войдите, можно… — слышу голос старухи.
В маленькую комнату, где так прочно свила гнездо нужда, вдруг со смехом и шумом врывается радость.
— Соня, ну, что ты скажешь?.. Есть бог на свете?.. А?..
Это кричит старуха. Она мгновенно перерождается: глаза блестят, рот смеется, и вся она становится подвижной, живой и бойкой.
А я молчу и не могу принять участия в неожиданно слетевшем сюда празднике. Настроение у меня падает, и мне кажется, что теперь нет во мне больше нужды и слабеют нити, связывающие нас.
Вскоре старуха уходит на почту. Мы с Соней остаемся вдвоем.
— Что ты? — обращается ко мне Соня.
— Ничего, — тихо отвечаю я.