Нет, я, конечно, никогда не забуду Кавказа, как не забуду тяжкого голода, бездомовья и одиночества, сопровождавших меня, когда бродил среди финиковых пальм, миндальных рощ и… всю жизнь буду помнить удар плеткой, нанесенный мне в Кисловодске жандармом за то, что остановился у ограды посмотреть на господ, гулявших по цветущему парку.
Уже светает. Сквозь щели досок пробиваются розовые полоски, а на белых кудрявых стружках загораются огни восхода.
Надо вылезать.
Ленивой рукой шарю вокруг себя, нахожу свою почти пустую торбочку, где храню мое первое сочинение под названием «Горничная», с черных нечесаных кудрей снимаю припшую древесную труху, пальцами стараюсь разгладить непокорные лохмы, натягиваю ветхий, мятый картуик и выползаю из ночного убежища.
Шиоокая липовая аллея. Неподвижная листва, прозрачный бисер росы, желтый песок и тишина. Где-то шаркает метла. Бодро чирикают воробьи. В конце аллеи на длинной зеленой скамье сидит кто-то. На серо-желтом фоне четко виднеется фигура задумавшегося человека.
Узнаю бедняка, узнаю по ночным шлепанцам на ногах, по ветхому пиджаку, по расстегнутой на груди рубахе и по грустным, влажным, немного выпуклым серым глазам.
Подхожу и нерешительно опускаюсь на скамью. Встречаемся глазами. Вижу бледное лицо, небольшую темно-русую бородку и ту мягкую, едва уловимую доброту, какая свойственна людям, не избалованным жизнью.
Человек достает из верхнего кармана пиджака жестяной портсигар, раскрывает его и пожелтевшими от никотина пальцами скручивает папироску. Тонкие волокна цвета шафрана и приятный запах щекочут ноздри, кружат голову, и я, пересилив стыд, обращаюсь к нему:
— Можно у вас попросить?..
Остальное договариваю улыбкой и глазами.
— Пожалуйста…
Он протягивает мне портсигар и книжечку папиросной бумаги.
Закуриваю. С жадностью затягиваюсь и долго не выпускаю дым — жалко такую прелесть выбросить на воздух.
— Вы не знаете, как называется эта улица? — спрашиваю с исключительной целью завязать разговор.
Мне это удается. Спустя немного я уже рассказываю незнакомцу, откуда я пришел и в каком нахожусь положении.
Человек слушает внимательно, задает вопросы, и я чувствую, как он проникается теплым участием ко мне.
Наша беседа продолжается. А еще спустя немного узнаю, что со мной разговаривает ростовский портной Федор Васильевич Христо.
Его доброе простое отношение рождает во мне надежду, и я всеми мыслями и взволнованным сердцем тянусь к нему.
Обстоятельно рассказываю о моих последних злоключениях и о том, как я в продолжение восемнадцати месяцев хожу пешком, обгоняемый холерой. А когда говорю о моих попытках стать писателем, у портного светлеет лицо и оживают глаза.
— Хорошее дело быть писателем, — мечтательно роняет Христо.
— Я сам большой любитель… Когда делать нечего, сажусь подвечер на свой портняжий каток и, глядя в раскрытое оконце, сочиняю стихи… Только у меня выходит не так складно, как, скажем, у Никитина…
— О, Никитин замечательный поэт!.. Вроде Кольцова будет… Я его почти наизусть знаю…
Проходит время. С тоской слежу за тем, как встает утро. С каждой минутой светлеет, и на карнизах домов уже поблескивают золотые блики поднимающегося солнца. Еще немного, и это солнце обольет своим светом меня, оборванного и жалкого.
Христо вторично предлагает мне закурить.
— Не стесняйтесь… Табак не купленный… Его подарил мне один заказчик.
Закуриваем.
— Вы, значит, хорошо пишете? — обращается ко мне Федор Васильевич после продолжительного молчания.
— Да, у меня почерк разборчивый, но в грамматике я еще не очень тверд…
— Нашли о чем заботиться, — перебивает меня портной, — нехай грамматикой ученые занимаются, а нам лишь бы мысль изложить… Видите ли, у меня вот какое, желание: мои старшие сыновья плохо учатся, и я хочу им помочь. Старшему, Васютке, уже двенадцать лет, а второму, Яшке, — десять… Остальные — мелочь. И мне сейчас пришло в голову: а что если бы вы согласились немного подучить их, чтобы не последними были в классе?.. Согласились бы вы?
Мне становится стыдно. Я хорошо понимаю его. Портной хочет меня приютить и в то же время не сделать мне больно.
— Должен вам сознаться, — говорит Христо, — человек я бедный, а семья у меня, как и полагается портному, многочисленная. Но я не робею… Ведь бедняку тем хорошо, что ему терять нечего…
Наступает молчание.
— Не люблю я своего ремесла, — тихо и вдумчиво говорит Федор Васильевич. — Тридцать лет портняжу и привыкнуть не могу. Противно иметь дело с людьми, не понимающими тебя. Иной раз хочется перед человеком раскрыть душу, пожаловаться на судьбу, хочется и от него узнать что-либо новое, интересное, а он, знай, твердит: «Вы мне, кажется, одно плечо сделали выше»… Будь они прокляты, эти холодные, бездумные заказчики!.. А мне так хочется уйти от всего этого, уйти подальше, на берег Дона, посидеть, помечтать и побеседовать с собственным сердцем… А тут, вдобавок, погоня за рублем, постоянные жалобы жены, попреки тещи… Э, да ну их…
Опять закуриваем. Христо первый прерывает наступившее молчание!
— Пока тепло — беда невелика: можете пожить и у меня. Но как вы будете с наступлением холодов?..
— Не знаю… Ничего придумать не могу… — тихо отвечаю я.
В моем голосе так много печали и боязни, что добряк Христо ближе подвигается ко мне, и губы его складываются в жалостливую улыбку.
— Впрочем, не будем заглядывать в будущее… Сегодня солнце, и хай его светит… Не так ли?.. Ну, а теперь отправимся в путь.
Христо встает. Я следую за ним. Приходим на базар.
Федор Васильевич вытаскивает из кармана брюк сорок копеек, покупает огромный каравай ситного с изюмом и полупудовый арбуз…
Он приводит меня на незнакомую улицу, останавливается перед покосившимися деревянными воротами и говорит:
— Вот здесь мой дворец. Даже вывески нет — обхожусь без нее. Пожалуйте, — заканчивает он, и ударом ноги раскрывает ветхую калитку.
Небольшой квадратный дворик. Тут же помойка, тут же колодезь, сарай, набитый хламом, и низенькая с одним оконцем хатенка, напоминающая саклю в горном ауле Осетии. Здесь же перед окном длинный стол и скамьи по бокам.
Из внутреннего помещения высыпают полуголые ребятишки от двух до шести лет. Дети красивые, большеглазые, но грязные до невозможности.
— Петька, — обращается отец к старшему: — позови Ваську и Яшку, и пусть мать несет нож — кавун резать будем.
На смышленном лице Петьки появляется широкая улыбка, и, шлепнув себя ладошкой по заду, мальчуган убегает в комнату.
— Садитесь, будьте как дома, — обращается ко мне Христо.
Охотно принимаю приглашение. Сесть за стол — это значит наполовину спрятать свое убожество.
Спустя немного мы слышим- звонкий голос мальчугана:
— Васька! Яшка! Папка кавун принес! Мамка, тащи нож!..
Появляется жена портного, Анна Федотьевна — полная, среднего роста женщина с широким лицом, осыпанным мелкими веснушками.
Тонкие губы плотно сжаты.
Темными острыми глазами она впивается в меня.
— Анюта, я хочу, этого человека пригласить к нам… временно, конечно… поучить Ваську да Яшку… А то парнишки совсем от рук отбились…
Анюта, немного прищурив глаза, медленно скользит взглядом по. моему лицу и по обнаженному кусочку плеча, выглядывающему из прорехи и, затаив злобу, роняет сквозь зубы:
— Я так и знала… Разве мы можем жить без благодеяний… Мы ведь так богаты… Асмоловы да Парамоновы нам завидуют… Ты уж заодно пригласил бы гувернантку и учительницу музыки…
— Ну, ну, не расходись… Ведь я тоже здесь хозяин…
Анна Федотьевна отступает немного назад, выпрямляется и усиливает свой голос до крика: