На город обрушивается зима. Злые ветры мчатся по безлюдным улицам и студят дома. Тихий Дон, накрывшись ледяным панцырем, ложится на зимний отдых.
Ежедневно бегаю в редакцию в холодном коротком пиджачке.
Делаю вид, что мне совсем не холодно, но Анна Абрамовна не верит.
В один из таких дней она подходит ко мне и, заметно смущаясь, предлагает подержанное пальто Наума Израилевича.
— Вы живете у портного… Он переделает, поправит и… Ну, вот и все…
Мне становится до того стыдно, что не могу слова вымолвить.
— Зачем… Не надо… — Что вы… — бормочу я.
Анна Абрамовна, тяжко вздохнув, оставляет меня.
Дома рассказываю о случившемся Федору Васильевичу.
Он внимательно выслушивает меня, а потом говорит:
— Хорошо сделали, что отказались. Подумаешь, благодетели какие… Без них обойдёмся. Давай-те ка заодно мерку сниму с вас.
— Зачем?
— Затем, что и у меня пальтишко имеется…
Через два дня Христо примеряет мне осеннее, ветхого вида «пальтишко» рыжего цвета. Оно не очень греет, но зато придает мне более приличный вид.
Впоследствии узнаю, что Христо из деликатности схитрил: пальто, оказывается, Наума Израилевича.
Заканчиваю «В стенах тюрьмы». Сдаю последний фельетон.
Розенштейн предлагает мне поехать в Александровск-Грушевск. Там я должен ознакомиться с каменноугольными шахтами и написать ряд очерков.
Предложение редактора льстит моему самолюбию. Мне кажется, что твердыми шагами вхожу в литературу. Мои тюремные рассказы многим нравятся. Ко мне начинают относиться с заметным вниманием.
Получено одно письмо от читательницы нашей газеты.
Христо хорошо запоминает каждый мой очерк. Хвалит, упивается и утверждает, что я — самый талантливый писатель в Ростове-на Дону.
Вкусным крепким вином действует на меня этот успех.
Вот тут, когда думаю о женщине и о любви к ней, я становлюсь маленьким, робким, неумелым, и меня пугает мысль, что никогда не узнаю, не изведаю настоящего счастья и навеки останусь одиноким.
Кто обратит внимание на босяка!.. Без роду, без имени шатаюсь по земле с этими уродливыми бачками на впалых щеках и черными лохмами, падающими на глаза.
Холодный зимний вечер. Сухо потрескивает мороз. На серебряных узорах окна сверкают блики лунной ночи.
Сидим с Федором Васильевичем в маленькой боковушке. В смежной мастерской шумят дети.
Не знаю почему, но за последние дни мне все чаще приходит на память невестка Федора Васильевича. В мечтах моих я вижу ее веселой, бодрой и красивой. Давно хочется узнать о ней более подробно, но какая-то неловкость мешает.
Сегодня, в час тихих дум, я решаюсь спросить у Христо:
— Скажите, вы не знаете, как себя чувствует ваша невестка после пожара?
— Как не знать — ежедневно забегаю…
— Каждый день видитесь! — вырывается у меня восклицание.
— Почему нет… Мы, хоть и бывшие родственники, но друзья. И уж скажу вам всю правду — чаще всего забегаю одолжить полтинник.
— Воображаю, как ей тяжело, бедняжке… Родная мать в огне погибла…
— Ну, уж не такая бедняжка. Глаза давно высохли и смеются за милую душу. Скоро наступит Николин день, — ровным, тихим голосом говорит Христо, вы ее сами увидите. Обещала зайти вечерком.
— У нас, значит, будет вечеринка?
— Чайку попьем, не без того, — отвечает Христо.
— Нет, так нельзя, — возражаю я: — надо угостить по всем правилам…
— Так-то оно так, да в кармане пятак…
— Постойте, — живо перебиваю я, — Николин день когда?
— Шестого, через два дня.
— Отлично. Можно устроить. Попрошу аванс… Что в самом деле… Все берут, возьму и я… Попрошу три рубля — и все тут.
— Не много ли?
— Ничего… Нельзя всю жизнь нищенствовать. Надо когда-нибудь побаловать себя.
Федор Васильевич закуривает. Курю и я. А мысли мои плывут над вселенной, и в сердце стучится мечта.
Готовимся к «балу». Анюта с бабкой работают весь день. Из спальни вытаскивают семейную постель, посредине комнаты ставят два столика рядом, накрывают их скатертью, из мастерской приносят двадцатилинейную лампу, и понемногу устанавливают закуски.
— Наконец-то пришли! — весело встречает меня хозяйка. — У нас уже все готово… Скоро Танечка придет… Так хорошо будет?
Не узнаю убогой комнаты. Светло и празднично здесь.
— Зачем вы все это… Из-за меня такое разорение…
— Никакого разорения. Вам еще сдачи полагается. Считайте сами: гусь двадцать пять копеек, бутылка водки — сорок, на тридцать пять копеек разные закуски, хлеб, и еще Федя принесет за шестьдесят копеек сантуринского — Танечка очень любит. А вы говорите — разорение…
— Вот оно что, а я думал — вы много своих денег истратили.
— Откуда их взять? Мой Федя за эту неделю принес два рубля. Где уж тут тратить…
Анюта не договаривает: входит Федор Васильевич с бутылкой вина в руке. На его лице столько радости, что я с особенным удовольствием пожимаю протянутую руку.
— Все дома? — слышится знакомый голос.
Стараюсь принять подобающий случаю гостеприимный вид. Роюсь в мозгу, ищу слова приветствия, хочу быть простым, смелым, остроумным, но чувствую полную свою немощность. Спрятались слова, улетучились мысли…
А она уже тут. Протягивает маленькую ручку, здоровается, смеется и радостно играет большими ясными глазами.
Мое смущение длится недолго. Когда садимся за стол и выпиваем по первой, ко мне возвращается способность речи. Приветствую гостью и благодарю ее за то, что в зимний холод внесла в наш бедный уголок столько света и тепла.
Татьяна Алексеевна благодарит за тост и тут же, из скромности, заявляет о своей большой радости.
За окном свистит ненастье. Пляшет метель. Там, за маленьким оконцем, злится зима, а здесь, при ярком свете большой лампы, смехом полны наши сердца, громко звучат голоса, греет вино, обманывающее нас.
Мы все сейчас молоды. Кипит кровь, ярче и смелее становятся мысли, и понемногу удаляется действительность.
К концу вечера я влюблен в Татьяну Алексеевну всем моим существом. Рушатся преграды. Спадают цепи обыденных приличий.
Открыто заявляю о своей любви и при всех целую возлюбленную в губы.
Не чувствую почвы под собою, не ощущаю самого себя.
Мне сейчас так хорошо, так сладостно поет в моем сознании любовь, так близко чувствую чудесную, ясноокую Танечку, в такой восторг меня приводят ее обильные волосы цвета спелого каштана и так нравится мне улыбка красиво очерченного рта, что готов принять величайшую муку за один ласковый взгляд, за нежный вздох этой удивительной женщины.
И когда поздней ночью Татьяна Алексеевна собирается домой, я предлагаю ее проводить, если она хочет сделать меня счастливым.
— Проводить? А вы знаете, где я живу?..
Смеются большие глаза, и сверкает кремовый оскал безызъянных зубов.
— Мне все равно… Хоть на край света…
Вмешивается Федор Васильевич:
— На дворе мороз. Танечка живет близ Нахичевани. Вы погибнете… Разве можно в такой холод без шубы…
— Пусть шубы греют ростовских богачей, а для меня достаточно сочувственного взгляда Танечки…
Все смеются громко и весело. Анюта достает отрез сукна, принадлежащий ей, и подает мне.
— Накиньте на себя вместо пледа. Это очень теплый материал.
Строг и неподвижен мороз. В расщелинах туч зелеными огоньками мигают звезды. Под нашими ногами сугробится обильно выпавший снег.
На Татьяне Алексеевне бархатная ротонда на лисьем меху без рукавов. Если бы не последнее обстоятельство, я бы мог взять ее под руку, что явилось бы первым случаем в моей жизни.
Не чувствую холода. Мне все еще весело, и уверенно стучит сердце в груди. Но постепенно вянет приподнятое настроение.
Нарождается тихая грусть. Хочется рассказать Танечке о моем одиночестве, о безродности моей, о заброшенности и об отсутствии родного человека.
— Всю жизнь жажду ласки, ищу близкого существа, хочу кому-то пожаловаться, пролить горькую слезу печали, а кругом пустыня. Холодная, бездушная пустыня…