Выбрать главу

— Как называется?

— «В царстве нищеты».

— Хорошо, придете через две недели за ответом — не сюда, а в редакцию, — добавляет Скабичевский и протягивает мне опухшие короткие пальцы.

С меня и этого довольно. Хоть в передней, а все же принял.

Стараюсь внушить себе, что очерки возьмут, и я, скромный провинциальный сотрудник буду напечатан в толстом столичном журнале.

Сегодня во мне не горят огни надежд и приниженно молчит фантазия. Иду пешком через весь город. Стучат колеса ломовых извозчиков, шумит огромный город тысячами голосов, а в ушах моих слышится голос старика: «Ну, так что ж?» Вечер. За единственным окном гудит холодный приморский ветер.

Комната тускло освещена столовой лампой с розовым абажуром в виде тюльпана. Маленькая Танюшка крепко спит на диване. Мы с женой сидим перед печкой, смотрим на догорающие дрова и тихо обмениваемся мыслями.

Разговор вертится вокруг имени Скабичевского. В нашей необеспеченной жизни это имя является для нас символом веры, упования и будущей радости.

Скрываю от жены холодный прием, оказанный мне Скабичевским.

И поэтому она вместе со мною плетет венки грядущего счастья, выдуманного мною.

Зарываю картофель в тлеющую золу, закуриваем дешевые папиросы «Пушка», пахнущие угаром, и продолжаем нашу беседу.

Осталось пять дней. Скоро конец нашим бедам. Снимем квартиру, создадим уют, подрастет Танюшка, отдадим ее в школу…

Неожиданный стук в дверь прерывает мою речь.

— Войдите!

Входят — Миша Городецкий и Потресов. Мы удивлены, обрадованы и смущены.

— А мы вот они!.. — восклицает Городецкий, но, завидя спящего ребенка, ладонью закрывает рот, обводит меня и жену прищуренным взглядом и многозначительно спрашивает:

— Уже?.. Как скоро!..

Вопрос вызывает общий смех.

Татьяна Алексеевна в отчаянии — нет угощения. В доме один двугривенный. Но гости непритязательны, и оба заявляют о своей любви к печеному картофелю.

Завязывается оживленная беседа. Узнаем интересные новости.

Розенштейн, Никитин, Потресов и Городецкий оставили «Приазовский край». Московский Сытин открывает новую газету под названием «Русское слово». Розенштейн приглашен редактором. Он сейчас в Москве.

— А мы, — говорит Миша, — приехали сюда познакомиться с представителями высшего света и как-нибудь поуютнее устроиться в Зимнем дворце… Ну, а как ты себя чувствуешь «на берегу пустынных волн?»

Мне стыдно сознаться в моей неустроенности. Тем не менее отвечаю:

— Пока неплохо. Был у Скабичевского, сдал ему новые очерки для толстого журнала «Слово» и… вообще неплохо.

Татьяна Алексеевна, не переносящая лжи, перебивает меня и со всею откровенностью рассказывает гостям о нашем более чем тяжелом положении.

Потресов и Городецкий оживляются, и глаза становятся веселыми.

— В таком случае, — начинает Городецкий, — разрешите и нам быть откровенными: ваша печеная картошка является для нас и завтраком, и обедом, и ужином…

Мы переглядываемся и умолкаем.

Догорает лампа. Сопит носиком ребенок. Гости уходят. Тишина.

— «Ну, так что ж?» — шелестит голос Скабичевского.

Наступает для меня день страшного суда. Моя судьба в руках Скабичевского. Бедная Таня молчит, но сколько тревоги в ее больших серых глазах. Мысленно перечитываю рукопись, сданную мною.

В целом ряде очерков я рисую жизнь промысловых нищих. Даю склизкое дно жизни, населенное людьми, потерявшими облик человеческий. Стараюсь доказать, что мои персонажи тоже люди и, может быть, неплохие.

Утверждают, что падение человека зависит не от него самого, от экономических условий, от общественного строя и от среды, окружающей его.

Все люди рождаются одинаковыми — маленькими, голенькими и беспомощными. Нет мудреца, способного, глядя на младенца, сказать — он будет нищим или он будет членом государственного совета. Но почему так много на свете несчастных, обездоленных и изгнанных из жизни?..

Перед этим острым вопросом стою в недоумении. Но зато мне хорошо знаком быт униженных людей. И этим бытом, множеством фактов, свидетельствующих о жестокой несправедливости и бесправии, насыщены мои очерки.

Неужели. Скабичевский отвергнет?.. Ведь я все свои силы вложил, и, когда писал, у меня внутри рыдал каждый нерв от жалости к людям, измолотым и задавленным чьей-то тяжелой, жестокой рукой.

Розенштейн называет Скабичевского либералом. Хорошенько разобраться в значении этого слова я не могу, но думаю, что слово хорошее, и Скабичевский мои очерки примет и напечатает.

Так в это серое холодное утро, направляясь в редакцию, успокаиваю себя.

Сторож, высокий, тощий старик, говорит мне:

— Пойдешь по коридору — вторая дверь направо.

На минутку останавливаюсь. Хочу унять волнение сердца.

— Здравствуйте, — обращаюсь я к широкой спине Скабичевского.

Старик поворачивает голову. Замечаю на его затылке длинные жидкие волосы, ниспадающие на плечи. Он вглядывается в меня, вспоминает, шарит опухшими руками по столу, находит рукопись и говорит:

— Прочитал… Неплохо, но для толстого журнала не подходит: материал незначителен. Вы бы к Нотовичу снесли в «Новости»…

Выхожу. Передо мною темная завеса. Мне становится страшно.

Как хорошо умереть сейчас!..

9. Большая пресса

Долго брожу по городу без дум, без желаний. Боюсь итти домой.

Жена не выдержит тяжкого удара. И вдруг в моем сознании появляются мысли о Немировиче-Данченко.

Этот человек мне поможет. Он такой жизнеобильный, здоровый, красивый и, наверно, добрый.

В адресном столе узнаю, где он живет. Нахожу: отель «Англеттер». Швейцар велит мне подняться на второй этаж. Там в седьмом номере живет известный писатель.

Стучусь.

Номер состоит из двух комнат. В первой, куда попадаю, стоит большой письменный стол, украшенный мраморными и бронзовыми вещами. Шкаф с книгами, красивая шифоньерка, наполненная дорогими безделушками, ковер во всю комнату, мягкая мебель, плюшевые драпри, — все это производит на меня огромное впечатление.

— Здравствуйте, дорогой мой, — весело приветствует меня Василий Иванович.

Он входит в кабинет, заглядывает в длинненькую алфавитную книжку и продолжает:

— Очень рад вас видеть, Алексей Иванович.

У меня, вероятно, довольно глупый вид — не перестаю улыбаться и кланяться.

— Вы что пьете? Кофе или чай?

Бормочу слова благодарности и кланяюсь.

Лакей на серебряном подносе ставит на особый столик два стакана чаю в серебряных подстаканниках.

Украдкой бегаю глазами по мощной фигуре Немировича-Данченко и не могу налюбоваться. Он очень красив в этой оранжевой венгерке с черными жгутами на выпуклой груди. Темные и немного жидкие волосы причесаны в виде пера. Но краше всего окладистая, раздвоенная борода.

— Большое вам спасибо за ваши очерки, — говорит хозяин, — я прочитал их с большим вниманием. Они меня, — продолжает он, — до того вдохновили, что я написал повесть «В дудке». Сейчас подарю вам эту книжку.

Василий Иванович быстро, по-молодому встает, подходит к книжному шкафу, берет книжку.

— Вот вам на память. Я использовал вашу терминологию… Сознаюсь откровенно… Но ведь это же пустяки…

Я смущен до крайней степени. Становится жарко. Соображаю с большим трудом. Не понимаю, что такое терминология. Но убежден, что ничего плохого в этом нет.

Простота обращения этого человека успокаивает меня и понемногу-начинаю осваиваться. Кстати рассказываю ему о своем сегодняшнем посещении Скабичевского.

— Он дурак, — говорит Немирович-Данченко, двумя пальцами расправляя бороду. — Давно из ума выжил… Не понимаю, зачем так долго жить на свете… Впрочем, погодите — сейчас все устрою.

Василий Иванович снова садится за письменный стол и на своей визитной карточке пишет рекомендацию.

— Вот, подите в газету «Новости» и передайте от меня Нотовичу вот эту карточку. И все будет сделано.