Не узнаю моей жены. Она очень оживлена, рассказывает о прошлом, делится своими воспоминаниями о Перовской и Желябове, кратко и сильно рисует картину казни народовольцев.
— Я видела, как на телегах везли их. На груди у каждого висела доска с надписью «цареубийца», начертанной большими черными буквами. Стою, вглядываюсь в лица лучших и честнейших людей страны, а у самой в груди буря. Никогда не забуду, как в предсмертных муках корчились тела повешенных… Вот как умирали революционеры… А сейчас мы сами должны встать на борьбу против рабовладельцев…
Наступает тишина. Маленькое выступление Татьяны Алексеевны производит на присутствующих большое впечатление.
Из рассказов жены я знаю, что она участвовала в движении народовольцев и, будучи шестнадцатилетней девочкой, распространяла прокламации на фабрике Шапшал, где она работала папиросницей, а также прятала у себя в подвале на Лиговке всякую нелегальщину. Но я не мог предположить, что в ней до сих пор живет бунтарка.
Странное чувство испытываю я в этот момент. Я почти писатель, сотрудник большой либеральной газеты, сын рабочего, очутившись среди людей с мозолистыми руками, протестующих против эксплуатации, не знаю, что сказать и вообще как себя проявить в данном случае.
За меня это делает Таня. Она здесь своя. Она понимает и видит глубину рабочего движения.
Дома, со свойственной мне запальчивостью, кляну свое невежество и долгие годы моего бродяжничества, отнявшего у меня права на жизнь.
Татьяна Алексеевна успокаивает меня, говорит о самообразовании и доказывает мне, что я стою еще на пороге жизни и что от меня зависит стать равноправным борцом за лучшее будущее человечества.
Отныне отдам все мои силы и способности рабочему классу и буду писать только о рабочих, твердо решаю про себя, и в предсонной тишине я вижу яростные битвы и большие победы.
10. Маркиз
Мягкий пятиградусный мороз, серебряная парча на каменных громадах, ледяной хрусталь, бриллиантами играющий на недолгом солнце, многолюдный город под голубой шапкой высокого неба, звонкий смех молодежи и свежий здоровый воздух, — все это дает чувствовать, что даже здесь, в Петербурге, где так свирепа борьба за жизнь, бывают дни, когда живая, бодрая красота севера может и у бедняка вызвать невольную улыбку коротенькой радости.
В один из таких дней накануне рождества отправляюсь в редакцию. Иду с тем, чтобы выпросить у Маркиза небольшой аванс.
Мы с женой терпим острую нужду. Тащить в ломбард уже нечего.
Брат Татьяны Алексеевны все еще без работы и единственная дочка остается жить у «богатой» тети.
Сегодня в доме ни копейки. Однако мы не испытываем обычного страха за грядущий день. Мы твердо знаем, что на страницах «Новостей» уже напечатано три тысячи строк — это означает сто пятьдесят рублей. Беда лишь в том, что Нотович выплачивает гонорар сотрудникам раз в месяц — пятого числа.
В редакции застаю Лесмана. Подробно рассказываю ему о тяжелых обстоятельствах, заставляющих меня обратиться к владельцу газеты за авансом.
Лесман выслушивает меня и впадает в задумчивость.
— Вот что я вам скажу, — начинает секретарь после долгого молчания, дело почти безнадежное. Маркиз наш очень тверд в отношении преждевременных выдач гонорара…
— Но ведь я прошу дать хоть небольшую часть того, что мне уже следует, — нерешительно вставляю я.
— Знаю, знаю… Не вы первый, не вы последний. Все просят небольшую толику заработанного. Но повторяю — наш хозяин в области авансов — кремень. Я могу вам посоветовать обратиться к Блоху…
— Кто это?
— Он муж старшей дочери Нотовича.
Лесман понижает голос и добавляет:
— Девушка хромая долго не могла выйти замуж, и вот нашелся Блох… Он заведует конторой редакции и книжным магазином.
В дальнейшем узнаю от того же Лесмана, что Блох случайно сидит сейчас в кабинете Нотовича один, а обычно его можно видеть на Морской в конторе.
— Зайдите к нему. Достаточно, если он даст вам записку, — советует Лесман.
Застаю Блоха стоящим перед зеркалом. Он закручивает пышные темно-русые усы и оглаживает бородку а ля Буланже. Этому человеку на вид лет тридцать. Он. высок ростом, широкоплеч, красив и обладает большими темными наивными глазами, похожими на глаза двухнедельного теленка. Одет франтом. Так щеголять умеют только провизора или дантисты — женихи богатых невест.
Блох вежливо приглашает сесть и все время не перестает улыбаться, показывая два ряда чудесных зубов.
Он охотно идет навстречу моей просьбе, садится за етол и пишет записку.
— Сколько вы хотите?
— Пишите пятьдесят, — набравшись храбрости, отвечаю я.
В конторе бухгалтер Гинзбург — маленький горбун с острым подбородком и длинными сухими руками, — узнав из записки, что я автор «В царстве нищеты», приветливо улыбается мне и шопотом сообщает:
— Эти записки уже потеряли силу. Маркиз запретил по ним что-либо выдавать, но он как раз сейчас здесь. Зайдите… Может, удастся…
Теряю уверенность. Под ложечкой появляется знакомая мне боль, а в ногах нервная дрожь. Но другого выхода нет. Два близких существа сидят в холодной комнате без хлеба.
— Здравствуйте…
Нотович косит глаза в мою сторону, вместе с бородой и шишкой на лбу откидывается на спинку кресла и, не отвечая на «здравствуйте», спрашивает:
— Какие ветры вас сюда занесли?
— Я по совету господина Блоха — чуть слышно отвечаю я.
— Напрасно слушаете советы идиота — легко можете попасть в глупое положение. А впрочем, что собственно вам надо?
— Я хотел… немного получить в счет напечатанного…
— Так-с… Все вы с этого начинаете. Позор!.. Кто не знает, что «Новости» платят только пятого числа!..
— Но мне очень нужно… Я больше жить не могу…
К горлу подкатывается ком. Умолкаю.
— Сколько вам нужно, чорт возьми?
Отвечаю, что мне необходимо пятьдесят рублей, и хочу рассказать этому бледнолицему человеку, в каком я нахожусь положении, но он машет рукой, указывает на дверь и бросает мне вслед:
— Подождите там, в конторе.
Удаляюсь.
Сижу на деревянном диванчике у входной двери и сгораю от стыда.
В моем прошлом так много обид, унижений, незаслуженной жестокости, в моей памяти живут нанесенные мне побои, гонения, грубые отказы в ночлеге и… все же никогда так не стучало сердце от негодования, как сейчас, в этой большой конторе, где мирно щелкают счеты и тихо поскрипывают перья.
Час мучительного ожидания. Темнеет. Однорукий уборщик с длинными черными усами повертывает выключатели. Взлетает белый свет электричества. Четко вырисовывается уродливая фигурка горбатого бухгалтера на высоком конторском стуле.
Пред моим мысленным взором раскрывается наша комната, а в ней голодный ребенок и жена с опухшим от слез лицом. Не могу больше ждать. Срываюсь с места и подхожу к Гинзбургу.
— Будьте добры, узнайте, сколько надо ждать обещанного ордера в кассу…
Горбун пробегает черными глазами по моему лицу и сползает с вертящегося стула.
— Сейчас доложу…
Бухгалтер уходит в кабинет и через минуту возвращается с бумажкой в руке.
— Ну, вот видите… Редкий случай… Приказано выдать двадцать пять рублей.
— Почему двадцать пять? Ведь я просил пятьдесят.
Меня поднимает вихрь, и я перестаю владеть собой.
Вырываю из рук Гинзбурга записку, всем туловищем распахиваю дверь кабинета и кричу так, что все служащие в конторе вскакивают с мест.
— Мне вашего милосердия не надо!.. Я не за милостыней протягиваю вам руку!..
Убегаю.
Улица. Снег. Горят фонари. А я, обезумевший от злой обиды, едва передвигаю ноги и кляну себя за опрометчивый поступок. Какое я имею право!.. Ведь не один же я на свете!..
Совершенно обессиленный, брожу по тихим зимним улицам города и окончательно падаю духом. Сколько ни стараюсь привести в порядок мысли, как ни напрягаю ум, — ничего не могу придумать и никак не могу вырваться из тяжелого положения.