— А я сяду верхом и в Петербург уеду…
Веселый смех окружает меня, и каждому хочется со мной пошутить.
Пообедав, вылезаю из-за стола и берусь за шинель.
Оксана оправляет на мне воротник, застегивает верхний крючок и дает наставления: не озорничать, с мальчишками не драться, а как стемнеет, итти домой.
Понимаю, что Оксане без меня скучно. Но не могу же я всю жизнь сидеть на кухне, когда так интересно на свете.
14. Театр
Исполнив поручение, бегу к Гарину. Навстречу мне ползут сумерки наступающего вечера. Перед главным подъездом театра какойто человек на приставной лестнице оправляет лампу в одном из четырех фонарей.
Иду к заднему ходу, но попасть в театр не могу: не достать мне дверной ручки. А народу собралось здесь еще больше, чем днем.
Все говорят и спорят о каких-то контрамарках.
— Откройте, пожалуйста, — обращаюсь я к высокой стриженой девушке, стоящей близко к двери.
— А тебе куда?
— Мне к Гарину… Письмо ему несу.
— К Гарину?! — удивляется она. — Дай мне, я снесу.
— Да… так я и дал!..
— Такой маленький, а уступить не хочет, — говорит она и смеется во весь рот.
— Он не маленький, — вступает в разговор кто-то, — у нас в доме живет карлик еще меньше его ростом, а лет ему за тридцать…
В это время кто-то изнутри распахивает дверь, и я мышью проскальзываю в театр.
За время моего недолгого отсутствия здесь уже все изменилось так, что не соображу, куда итти.
Предо мною какая-то высокая стена, и до того тонкая, что качается при малейшем прикосновении, и двустворчатая дверь посредине. Переступаю порог и в полумраке вижу, что нахожусь в большой роскошной комнате. Мягкий ковер во весь пол, кресла, столы, цветы, позолота, бархат и… прежняя будка с черной полукруглой дырой. А за комнатой — возня, крики, перебранка и стук молотков.
В боковой стене вижу еще одну дверь и направляюсь к ней, чтобы выйти отсюда и найти уборную Гарина.
Письмо, полученное мною от красивой дамы в Варшавской гостинице, держу крепко в руке.
Осторожно, чтобы не запачкать ковер, плыву на цыпочках к намеченной двери. Но только выхожу, натыкаюсь на рабочих. Их двое.
Тащат огромную штуку в деревянной раме. На махине этой темно-коричневыми красками нарисованы не то шары, не то камни, а на камнях тучи вроде дыма…
— Куда волочите, идолы чортовы?.. — кричит знакомый мне голос.
— Приказано, — мы и несем… Наше дело маленькое, — ворчит один из рабочих.
Из темноты выплывает маленький быстроглазый человек с неровными плечами: одно значительно выше другого.
— Кто приказал?.. Зачем приказал?..
— Я велел, — несется из мрака чей-то ровный, спокойный голос.
— Вы?! Тем хуже!.. Должны же вы знать, что степь в третьем действии, а вы бурю тащите на первый план.
— Знаем, знаем! — слышится все тот же голос невидимого человека. — Но нельзя же кулису нести через рампу! Напрасно горячитесь: все будет в порядке…
Рабочие трогаются. «Буря» скрипит и качается — вотвот свалится. Первый рабочий, крепко вцепившись в рамку, движется спиной. Хочу перебежать и сталкиваюсь с рабочим.
— У, дьяволы!.. Откуда только эта мелкота здесь берется?.. Задавишь отвечай еще…
— Ты кто такой?.. Как сюда попал?..
Маленький человек стоит предо мною и ввинчивает карие зрачки в мое лицо.
— Я к Гарину… Письмо несу…
— Так бы и сказал… А то тычешься в ноги… Иди по коридору, третья комната направо… И скажи Гарину: «Режиссер просит гримироваться: реквизит привезли»…
Непонятные слова пчелами впиваются в мою память, и мне хочется запомнить их навсегда.
Вхожу в уборную и останаливаюсь в удивлении: «великий» Гарин лежит распластанный на диване с налитым кровью лицом.
Руки раскинуты, крахмальная грудь рубахи измята, ноги, обутые в лакированные ботинки, не вместе: одна на диване, другая — на полу, а сам храпит целым оркестром.
На столе мигает и пахнет керосином лампочка. Стою в нерешительности: будить боюсь, а письмо передать надо. Скоро наступит ночь, мне домой пора: Оксана браниться будет. Делаю еще один робкий шаг и хочу вложить в сжатую ладонь спящего письмо, но в это время входит еврей среднего роста, широкоплечий, грудастый, с толстыми волосатыми руками и с густой черной бородой.
Он похож на мясника. Вслед за ним появляется маленький крикун-режиссер. Сейчас его трехугольное, чисто выбритое лицо ласково улыбается, и он просительными глазами смотрит на еврея.
— Ну где же ваше слово? — говорит еврей, указывая на лежащего Гарина. Вы же мне сказали, что он будет трезв, как стекло… И он-таки лежит, как стекло. Ой, я уже вижу, что мнетаки придется закрыть спектакли!.. Вы хотите, чтобы я нищим ушел отсюда… Ведь я городской управе плачу вперед, а сам получаю назад. Вы же помните, как «Человек, который смеется» не состоялся?.. А почему не состоялся?.. А потому, что господин Гарин на ногах не стоял… Но я не хочу докладывать на этом деле!.. Вы слышите?.. Не хочу!..
Еврей не говорит, а кричит изо всей мочи. И спящий просыпается. Сначала Гарин потягивается и рычит, потом приподнимается и обеими руками трет лицо и голову, а затем длительно зевает, встает и, заложив руки за голову, вытягивается во весь гигантский рост и так рявкает, что еврей невольно делает шаг назад.
— Кто вы и что вам от меня надо? — гудящим басом обращается проснувшийся к пришедшим.
— Господин Гарин… Извините меня… — начинает еврей тихо и примирительно, — но я пришел просить вас, чтобы вы мне из «Короля Лира» не сделали «Человека, который смеется»… Сегодня полный сбор… И если мне придется возвратить публике…
Гарин не дает ему договорить:
— Вон отсюда!.. Здесь храм искусства, а не базар!..
Мощный голос Гарина ветром сдувает пришедших, и оба исчезают.
А я прижимаюсь к стене и не знаю — бежать или оставаться?
— Мишка!.. Ты здесь, миляга?.. Получил ответ?..
И уже другой человек говорит: тон мягкий и приятно-густой.
Я подаю письмо. Гарин подходит к лампочке, наклоняется и читает.
— Ага!.. То-то!.. Вот так лучше будет… — шепчет он про себя.
Потом садится на стул, задумывается и вдруг вскакивает, идет к двери, высовывает в коридор голову и кричит:
— Парикмахер!..
Рев Гарина катится большими барабанами, и сейчас же раздаются чьи-то торопливые шаги.
Вбегает тонкий, костлявый человек на длинных ногах-ходулях, в коротенькой черной визитке. Небольшая птичья голова его висит на гусиной шее впереди туловища.
— Уберите эту вонючку и дайте пару свечей! — приказывает Гарин.
Парикмахер, согнувшись в «э» оборотное, хватает лампочку и молча уходит.
Гарин снова опускается на стул, роняет тяжелую голову на грудь и стонет.
— Какая гадость во рту! — ворчит он. — Фу ты, чорт возьми!
Потом, обращаясь ко мне:
— Мишка, голубчик ты мой… Сбегай, душа моя, за квасом… Знаешь, тут на площади погреб есть…
Он запускает два пальца в жилетный карман, достает двугривенный и протягивает его мне…
— Сбегай… сделай милость…
С этого момента попадаю во власть Гарина, теряю представление о времени и уже не думаю об Оксане.
Возвращаюсь с квасом и застаю парикмахера. Комната освещена двумя свечами, воткнутыми в бутылки.
— Принес?! — радостно восклицает Гарин. — Ну, что Мишка за молодец такой!.. Сдачу возьми себе на орехи, — добавляет он.
В моей руке целый пятиалтынный! Мне даже не верится: никогда еще таких больших денег у меня не было.
Гарин выпивает квас залпом — стакан за стаканом.
Ладонью вытирает толстогубый рот, поднимается, расправляет широкие плечи, откидывает назад большую темнорусую голову, обеими руками подтягивает брюки и пробует голос:
— Та-ма-ра… Са-ла-ман-дра…
Из богатырской груди вырываются не звуки человеческого голоса, а вопли необычайной силы, заполняющие не только нашу комнату, но и все смежные помещения.
— Ну, что… как звучит голос? Недурно как будто? — спрашивает Гарин.