Выбрать главу

— Василий Евдокимович, — говорит Лямин, — вы меня простите, но насчет Шувалова, мне кажется, вы ошибаетесь: там засыпки быть не может… Вот пусть Белесов скажет — мы оба вчера там были.

— Место определенно хорошее, — поддерживает Белесов.

— Я место не хаю, — говорит Василий Евдокимович, — но мне думается, что Шувалове для завтрашнего собрания не годится, потому что находится по Финляндской железной дороге, где кишмя кишат шпики всяких мастей…

— И пусть!.. — горячо перебивает Лямин. — Собрание состоится в двух верстах от станции у подножья холмов. Убежден, что ни одному жандарму, ни одному охраннику в голову не придет в такой лощине, окруженной горами, искать бунтарей…

— Ну, что ж, если так — я возражать не стану… Да и времени нет: завтра в девять утра мы уже должны быть на месте… Но, — добавляет Василий Евдокимович, — все ли извещены и все ли готово?..

— Не только извещены, — отвечает Лямин, — но даже подробный маршрут выработан. Товарищи с Выборгской стороны вразброску займут места в поезде, а вылезать будут в Удельной, в Озерках, в Парголове… Потом в одиночку или парами на собственных ногах доберутся до Шувалова. Что же касается сестрорецких и путиловцев, то они пойдут вдоль берега на Белоостров, кружным путем… Словом, мне кажется, что все предусмотрено, все предвидено.

— Ладно, тогда и мы, семянниковцы, пошагаем, — окончательно успокоенный говорит Василий Евдокимович и тут же. осведомляется о лозунгах и о флагах.

Лямин и Белесов сообщают подробные сведения, причем они не только называют намеченных ораторов, но приблизительно знакомят с содержанием завтрашних речей.

В десятом часу вечера наши гости расходятся.

Встает утро. От нежной лазури безоблачного неба, от бледнозеленой травы и от разбухших почек берез, озолоченных ярким молодым солнцем, веет праздничным торжеством.

Обширная площадь между холмами переполнена народом. Впервые Шувалове видит такое многочисленное скопище людей. Большинство участников маевки взбирается на горы и там усаживается на молодой тонкоусой траве.

Образовывается два амфитеатра — один против другого.

В голубом воздухе плещутся алые флаги и знамена.

«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» «Да здравствует революция!» «Долой самодержавие!» Все эти лозунги, начертанные на скромных по размерам красных полотнах, вливают в сердца уверенность в победе; а те, кто помоложе, окончательно чувствуют себя свободными и выражают свои радостные переживания громким беспричинным смехом и безудержными яростными рукоплесканиями, посылаемыми вслед каждому окончившему говорить оратору.

Выступающие говорят о безработице, тяжким гнетом падающей на семьи рабочих; останавливаются на студенческих волнениях и на зверской жестокости полиции и жандармерии.

— Товарищи!.. — рассекает воздух молодой, сильный голос Маши Кругловой, работающей на фабрике Торнтона.

Маша делает маленькую паузу. Все взоры устремлены на нее.

Круглова стоит на горе и всем видна. В руке у нее красный флаг.

Хотя она стоит на месте, но во всей ее стройной и гибкой фигуре чувствуется движение и порыв вперед. Рдеет взволнованное лицо революционерки, а большие темные глаза полны бунтующего огня.

Маша вбирает в себя воздух, ее голос, полный серебра, падает с высоты, и каждое слово приводит в волнение многие сотни слушателей.

— Товарищи, — повторяет Маша. — Вспомните недавний разгон студентов на Казанской площади… Какая грубая, бесчеловечная расправа!.. Вспомните массовый зверский расчет рабочих на Путиловском, на Балтийском, на Трубочном и на многих других заводах… Наши дети обречены на голод… Товарищи!.. Неужели мы всегда будем прятать наш пролетарский праздник? Нет, этого не может быть!.. Мы сильнее наших врагов… Все ключи жизни в наших руках… Товарищи, сомкнем наши ряды…

Но что это?.. Откуда смятение? Невидимый вихрь волнует людей.

— Мы окружены!!! — кричит Лямин.

И закипает человеческая метель. С холмов скатывается живая человеческая лава… Раздается свист и гиканье.

Показываются верховые… Красные околыши, пьяные мутные глаза, по-хулигански взбитые чубы, грузные кони жандармов, нагайки и обнаженные шашки. Давка, крики женщин… Холодный блеск на стальных лезвиях обнаженного оружия.

Начинается бессмысленное жестокое избиение.

Падает Маша Круглова… Лошадь жандарма поднимает над ее побледневшим лицом переднюю ногу с новой, ладно пригнанной подковой… Сейчас не станет молодой мятежной жизни!.. Но конь неожиданно делает скачок в сторону, и огромный тяжеловесный жандарм сваливается с лошади.

Быстро заканчивается битва. Сотню арестованных ведут к станции. Тяжело раненного Лямина Василий Евдокимович и наш Коля уносят в сад ближайшей дачи. Много избитых, окровавленных лиц.

Среди арестованных и Маша Круглова.

Все происходящее производит на меня такое сильное впечатление, мною овладевает такое невыносимое чувство гнева, так обидно за избитую молодежь, только что с безудержной радостью приветствовавшую свободу, завоеванную на один час, и так напряжены нервы, что мне больших усилий стоит не броситься вперед и не швырнуть камнем в отвратительную рожу жандармского ротмистра, храбро гарцующего на белом коне среди рассеянных и безоружных рабочих. Навсегда запоминаю его рыжие бакенбарды, вздернутый носик и широкие отвислые щеки, делающие его похожим на французского бульдога.

Возвращаемся домой униженными и не отомщенными.

— Вместо праздника попали мы с тобой в бурю, — тихо говорю я, когда входим в комнаты.

— Леша, это не буря, — откликается жена. — Буря впереди… Верю, что грядущая буря сметет всю эту царскую нечисть…

Моя Таня крепко сжимает свои маленькие женские кулачки, на губах нервная зыбь, а глаза полны слез.

Молчу.

18. Кровь народа

Снова к нам стучится нужда. Мы живем на Лиговке в холодном сыром полуподвале. Вокруг нас не Ходотовы и не Потоцкие императорского театра, а самая настоящая столичная голь.

Вот уже три года, как меня бьет и бьет цензура. Все, что напишу, попадает под красный карандаш, и меня не печатают.

Временно перестаю писать о рабочих. Хочу дать книгу о евреях, хочу показать черту оседлости, где погибают сотни тысяч ни в чем не повинных людей.

Тружусь над этой темой изо всех сил. Ночи просиживаю перед письменным столом и готов умереть от жалости, когда воскресшая память показывает мне кошмары недавних лет. Пред моим умственным взором проходят голодные дети, бесприютные старики, встают картины человеческих страданий, и. дрожь пробегает по телу, когда вспоминаю запятнанные вечным позором еврейские погромы и массовые избиения беззащитного народа.

Пишу нервами и кровью взволнованного сердца. Читаю жене. Она хвалит, благодарит и плачет обильными слезами.

А цензору не нравится, и редакция «либеральнейшего» журнала «Вестник Европы» возвращает мне рукопись с обычной припиской: «не подходит по цензурным условиям».

Положительно теряюсь и окончательно падаю духом.

Где только возможно и где дают — беру авансы. Но и эти источники давно уже иссякли. Попадаю в темный круг неудач и теряю последние надежды.

Сегодня особенно тяжелый день. Одолжить не у кого, нести в ломбард нечего. Хоть в петлю лезь.

И вдруг Геруц… Геруц, давно исчезнувший с моего горизонта.

Его появление как нельзя белее кстати. Ведь он мне так много должен…

— Здравствуйте, господин Свирский!.. Очень рад вас видеть… Хорошо, что вас нашел… Превосходно, да?..

Он все тот же: маленький, быстрый, суетливый и разговорчивый.

Большая борода, делающая его похожим на гнома, хорошо расчесана, слово «превосходно» не сходит с языка и все тот же туго набитый портфель подмышкой.

Геруц делает вид, что не замечает убогой обстановки, низенького потолка и сырой стены. Он по-прежнему учтив, внимателен и, как всегда, припадает к ручке Татьяны Алексеевны.

— Теперь, господин Свирский, буду вам говорить превосходные слова… Ваши книжки уже скоро будут проданы… Превосходно, да?..