Выбрать главу

Парикмахер, прежде чем ответить, оправляет выскочивший из короткого рукава визитки манжет, вытягивает вперед голову с остренькой бородкой, похожей на запятую концом вверх, и говорит на плохом русском языке:

— Разве у вас голос звучит? Он бьет пудовым молотом прямо по голове.

Гарин хохочет. А спустя немного становится в позу, делается меньше ростом, суживает глаза, лицо принимает выражение оскорбленного человека, доведенного обидой до отчаяния, а затем голосом, полным злой горечи, декламирует.

Дуй, ветер, злись, пока не лопнут щеки!.. Вы, хляби вод, стремитесь ураганом, Залейте башни, флюгера на башнях… Вы, серные и быстрые огни, Предвестники громовых тяжких стрел, Дубов крушители… Летите прямо На голову мою седую.

Я слушаю с остановившимся сердцем, и полнозвучные слова, произносимые Гариным, живут и гнездятся под моим черепом.

— Вот что, дорогой мой, — неожиданно обрывает Гарин, обращаясь к парикмахеру, — с третьего действия мне понадобится второй парик… Тот самый, что надевал в Виннице…

— Это все можно, но где я возьму помощника? Захарка уже второй день валяется пьяный, а сегодня действующих лиц — целая синагога… Вот вы, господин Гарин, — продолжает парикмахер, — не любите евреев… А за что? За то, что мы не пьяницы? Мне уже сорок лет, а я, извините, ни разу еще не был пьян.

— Да неужели?! — перебивает Гарин. — Прожить сорок лет — и ни разу… От всего сердца жалею вас… А что касается помощника, то я рекомендую Мишку: человек на редкость… Мишка, пойдешь в помощники?

— Пойду, — откликаюсь я, уверенный, что мое согласие доставит удовольствие Гарину.

Парикмахер поворачивает свою маленькую птичью голову в мою сторону и всматривается в меня глазами ученого, разглядывающего козявку.

— Вы все шутить любите! — говорит Гарину парикмахер. — Какой же это помощник, когда он ниже моего колена?

— Это ничего не значит: мал, да удал…

Длиннокостный парикмахер подходит ко мне, наклоняется и спрашивает на родном языке:

— Ты еврейское дитя?

Я утвердительно киваю головой.

— Ну, идем уже, — обидчивым тоном говорит парикмахер и первый выходит из комнаты.

Я следую за ним. В коридоре нам встречается еврей, разбудивший давеча Гарина.

— Ну, что?.. Как там у него?.. — спрашивает еврей.

— Вы уже можете войти: он в порядке…

— Ой, вы себе представить не можете, сколько крови стоят мне эти знаменитые актеры!..

— Разве театр приносит вам убыток?

— Хорошенький вопрос!.. Уж я вам скажу по секрету: если бы я не держал ассенизационного обоза, я бы отсюда ушел без рубахи. Обоз — это действительно золотое дело. Но у меня же еврейское счастье! И управа грозит отнять у меня ассенизацию, если я откажусь от театра. И вот то золото, что я добываю от вывозки нечистот, я отдаю этому сумасшедшему дому, чтоб он вам сгорел.

Арендатор приподнимает широкие плечи, запускает толстые пальцы в темную чащу жестококудрой бороды и направляется к уборной Гарина. Не проходит и полчаса, как я уже становлюсь здесь своим человеком.

Все, что происходит сейчас перед моими глазами, поднимает меня на вершину радости, где я обогащаюсь новыми словами, новыми понятиями. Я на лету хватаю куски доселе неведомой мне жизни, заглядываю в тайны театрального волшебства, впитываю в себя и закрепляю в памяти своей каждое слово, малейший жест и мимику играющих лиц.

Быстро узнают меня актеры, плотники, режиссер, актрисы, бутафор, парикмахер… И всем я нужен, и поминутно меня зовут…

«Мишка, подержи! Мишенька, подай щипцы!.. Мишка, позови бутафора!..» И я волчком обвиваю кулисы, шмыгаю по уборным актрис и актеров, вьюном проскальзываю через все щели, ведущие на сцену, заглядываю в будку суфлера и не чувствую усталости, а время летит мимо, не задевая меня.

Нарождается сказка. Обыкновенные люди превращаются в королей, принцев, завоевателей, героев… Неинтересные женщины, старые и бедные, вдруг становятся царевнами, молодыми и гибкими, в богатых нарядах из шелка, бархата, парчи и сверкающих камней…

Эта живая сказка развертывается с необычайной быстротой.

Только что бритоусые люди, с испитыми лицами, убогие и обтрепанные, перебранивались из-за какого-то пустяка, а сейчас они уже в рыцарских плащах, при шпагах, в шляпах с перьями, в высоких ботфортах с шпорами гордо и важно прохаживаются за кулисами.

А Гарин… Он — король до ногтей, до корней волос…

Хочу узнать его, но не могу: другая походка, и не его совсем глаза… Какое величие в его поступи, какая осанка, и какое холодное выражение лица. Я боюсь его…

— Мишка! — кричит режиссер. — Возьми вот этот колокольчик, пойди на сцену и дай звонок.

Не трудно вообразить, как я это делаю. В куцей и тесной курточке, в длинных, закатанных снизу брюках с двумя карманами, несусь вдоль рампы и так трясу колокольчик, что рука устает.

От радостного волнения горит мое лицо, кольца черных кудрей падают на глаза, пока подбежавший режиссер не вырывает у меня колокольчик.

— Ты никак взбесился! — шипит он на меня. — Сколько же надо звонить! Отнеси королю Лиру посох… Вон в углу стоит…

Еще немного — и начнется спектакль.

— Занавес! — хриплым шопотом приказывает режиссер.

И когда занавес поднимается, я впервые вижу зрительный зал, переполненный людьми. На темном фоне скупо освещенного театра желтыми пятнами выступают сотни лиц с сверкающими точками глаз.

Человеческая громада взволнованно молчит в ожидании зрелища.

15. Гарин

Осенняя ночь делает город липким, мокрым и темным.

А я иду, стучу ногами по каменной тишине пустынной улицы и ни чуточки не боюсь. Во мне сейчас живет король Лир, и ничто меня не страшит. Хочется только скорее попасть домой, втащить на печь неостывшие впечатления и осыпать Оксану рассказами о театре.

Подхожу к институту. Калитка на замке. В черной глубине ночи плавает красный глазок сторожевой лампочки.

— Дедушка Стась, я пришел! — кричу я.

Самого Станислава не видно: он весь ушел в огромный тулуп — наверно, спит. На мой голос, расколовший немую тьму, отзывается собачка, ночующая на стеклянной террасе, а потом приходит в движение тулуп Станислава. Сначала поднимается рукав, и из него высовываются два пальца, отгибающие края высокого воротника, а затем уже показывается лохматая бровь и длинный ус старика.

— Ну, кажить, люди добрые!.. Виткиля ты взялся?.. А тут Оксана все кутки очами перетыкала: тебя шукала… Хиба ж можно так гуляты махонькому хлопцю?..

Станислав кряхтит, жалостливо вздыхает, медленно поднимается и шагает к калитке.

— Дедушка Стась, а я в театре был… Вот интересно где!..

— Тихо… Який ты горлатый!.. Панив разбудишь… Эх, дитынка ты безридная!

Иду на кухню. Добрая Оксана не закинула крючка и не загасила лампочки. В буйном нетерпении срываю с себя одежду и по мешкам с мукой вскакиваю на печь.

Оксана спит. Подползаю на четвереньках к спящей, забираюсь к ней под одеяло, обнимаю ее за шею, нарочно прижимаюсь к ней поплотнее, а она не слышит. Вот досада!

Кому же я расскажу о том, что делалось в театре?

Спать мне совсем не хочется… Да и как тут уснешь, когда перед тобою сам король Лир!.. Вот он стоит ночью во время бури…

На нем рваный плащ и пучок соломы на голове. Родные дочери выгнали старика, и слезами полна каждая морщинка на его лице, плачет каждая складка его одежды, и жалок каждый волос на его седой голове…

Я вижу взбудораженный зрительный зал. Гарин подходит к самому краю сцены и наклоняет голову, а взволнованные зрители осыпают его ливнем рукоплесканий, восторженными криками и топанием ног.

Опускается занавес. Гарин идет за кулисы. Я стою, прижавшись к «буре», и плачу от жалости к Лиру.

— Мишка, ты о чем это? — спрашивает Гарин прерывающимся голосом.

— Да… мне, чай, жалко вас…

— Жалко?.. И ты из-за меня плачешь?.. Ах ты, миляга этакий!..

И Гарин, подняв меня, целует в голову.